Привидение кошки, живущее в библиотеке
Ф.В.Ростопчин. Записки.
"Сколько миллионов зарыто на петергофской дороге, и все для того, чтоб доставить возможность днем прогуливаться по болотам, а ночью заражаться лихорадкою!"
"Покуда у дворянина осталось что-нибудь непроданное, он думает, что у него достаточно денег на расходы."
"Дорогу в Стрельну я знаю тридцать лет и сколько на ней воспоминаний! Здесь езжал я танцевать, вздыхать, блистать умом, делать глупости. Теперь дорога эта имеет для меня разве ту цену, что, едучи по ней, я убеждаюсь, что у меня есть память."
"Соловья я никогда не любил. Мне кажется, что я слышу московскую барыню, которая стонет, плачет и просит, чтоб возвратили ей ее вещи, пропавшие во время разгрома Москвы 1812 года."
"... Что до Кутузова, на всех портретах он всегда похож на плута, никогда на спасителя."
"Человек калечит лошадь; это благородное, послушное, полезное и несчастное животное изнемогает на службе человеку. Для человека также заставляют и свинью сидеть в горячей воде, чтоб она еще пожирнела и мясо ее сделалось бы приятнее для вкуса человека. А между тем, это двуногое создание, еле дышащее, с явственной печатью смерти на челе, величается царем земли. О! если в один прекрасный день лошади, свиньи и другие животные возмутятся по примеру французов и провозгласят пресловутые права равенства и свободы, - как будет жить человеку?"
"В сем мире даром ничего не делается. Хорошо, если можно отделаться деньгами."
"Четыре года, протекшие со времени Тильзитского мира, совершенно изгладили те прискорбные впечатления, которыми поражены были умы после последней войны. Перестали уже бояться и верить в возможность новых наступательных действий со стороны Наполеона. Публика, приняв на веру все, что могло льстить ее самолюбию, успокоивалась надеждами на силу империи, на отвагу войск и, в особенности, на отдаленность и климат России - две преграды, через которые Наполеон никогда не осмелится перешагнуть. Каждое отдельное лицо обладало своею системою обороны; в каждой семье имелся собственный герой,созданный чванством, враньем, легковерием и пристрастием к чудесному."
читать дальше
"Так как лица, которых считали нужными, в большинстве случаев ломались и, ничего еще не сделав, желали оценки их будущих трудов, просили денежных наград, лент, чинов и т.п., - то я взял на себя смелость потребовать от государя, чтобы мне лично ничего не было дано, так как я желал еще заслужить те милости, которыми августейший его родитель в свое царствование осыпал меня; но, с другой стороны, просил принимать во внимание мои представления в пользу служащих под моим началом чиновников. Нет надобности говорить, что на просьбу эту последовало милостивое согласие, - так легко ничего не давать и не ломать головы над придумыванием, чем бы можно было удовлетворить того или другого человека, часто для того, чтобы сделать его неблагодарным."
"Политика графа Румянцева в отношении Наполеона сводилась к двум пунктам: 1) выигрывать время; 2) избегать войны. Публика, постоянно пребывающая покорнейшим слугою клеветы и послушным эхом глупости, глядела на него как на человека, преданного Наполеону и жертвующего ему интересами России."
"Я удержал его при себе, как и всех прочих, которых нашел в управлении; ибо мое правило было таково, что переменить всегда успеешь, что бывают люди и похуже и что можно извлекать пользу из человека хотя порочного, но умного, который применяет поведение свое к поведению начальника и нередко изменяет оное из страха, раскаяния или расчета."
"Управление городом и губернией требовало немного труда и еще менее бдительности. Изобилие господствовало без малейшего вмешательства администрации."
"Три недели уже стояли жары, заставлявшие опасаться неурожая, подобного прошлогоднему; но в тот самый день, когда весть о моем назначении достигла Москвы, выпал дождь и оживил раскаленную солнцем землю. К дождю присоединилось известие о заключении мира с турками. Благодаря этим двум событиям, на меня очень благоприятно начали смотреть все те, которые верят, что звезда одного человека может влиять даже на атмосферические явления."
"Государь требовал от московского дворянства и купечества субсидии в миллион рублей на покупку волов, и сумма эта внесена была немедленно и вполне охотно."
"Несколько полковников, отправленных из главной квартиры в Малороссию для сформирования там уланских полков, распустили слух, будто после перехода через Неман Наполеон тотчас занял Вильну и что главную квартиру нашу чуть было не захватили там врасплох. Такое начало было дурно. Известие, к несчастью, оказывалось справедливым, и так как я ничем не мог его опровергнуть, то прибегнул к средству, которого держался и во все продолжение этой войны. Средство состояло в том, чтобы при каждом дурном известии возбуждать сомнения в его достоверности. Этим ослаблялось дурное впечатление; а прежде чем успевали собрать доказательства, внимание опять поражалось каким-нибудь событием, и снова публика начинала бегать за справками."
"Я прекратил деятельность полудюжины шпионов, стоивших довольно дорого, так как признавал ее бесполезной при таких обстоятельствах, когда все выражали страх и все общество пребывало в недоумении. Но мне важно было знать, какое впечатление производилось военными событиями на умы. В этом отношении мне хорошо прислуживали три мелкие агента. Переодевшись, они постоянно таскались по улицам, примешиваясь к толпе, в изобилии собиравшейся по гостиницам и трактирам. Затем они приходили отдавать мне отчет и получали кое-какие наставления, чтобы распространять тот или другой слух по городу или чтобы подбодрять народ и ослаблять впечатление, произведенное каким-либо недобрым известием."
"Газетчики, биографы, сочинители исторических романов превозносили иного человека до небес за какой-либо его поступок или за слово; а между тем сам он, может быть, совершив этот поступок или сказав это слово, тотчас же в том раскаялся."
"К счастью, слухи, распускаемые им, не имели тех результатов, на какие он льстился. Общество было слишком занято, слишком озабочено для того, чтобы хоть на одну минуту увлекаться легковерием и обманами, так что всякий слух, который пытались распространить, встречался с недоверием. Самым ядовитым из этих слухов был, будто Наполеон есть сын императрицы Екатерины, которого она наказала воспитать в чужих краях, и будто на одре своей смерти она потребовала от императора Павла клятвы, что он уступит половину Российской империи своему брату Наполеону, если тот когда-нибудь придет туда."
"Мне принесли несколько листков, которые были рассылаемы по почте во все города, находящиеся по большой дороге. Манера их изложения вовсе не соответствовала видам правительства. Ополчение называлось в них насильственной рекрутчиной; Москва выставлялась унылой и впавшей в отчаяние; говорилось, что сопротивляться неприятелю есть безрассудство, потому что при гениальности Наполеона и при силах, какие он вел за собой, нужно божественное чудо для того, чтобы восторжествовать над ним, а что всякие человеческие попытки будут бесполезны."
"Я испрашивал у государя повелений и инструкций относительно того, что должен делать при таких или иных обстоятельствах, но не получал другого ответа, кроме следующего: "представляю вам полное право делать то, что сочтете нужным. Кто может предвидеть события? и я совершенно полагаюсь на вас." Он не захотел, чтобы я проводил его до заставы, сел в свою коляску и уехал, оставив меня полновластным и облеченным его доверием, но в самом критическом положении, как покинутого на произвол судьбы импровизатора, которому поставили темой: "Наполеон и Москва".
"Часто я прогуливался в Кремле, куда присутствие мое привлекало многих лиц из купечества и простого народа, с которыми я разговаривал запросто, сообщая им какие-нибудь добрые вести, которые они потом шли распространять по городу. Однако, надо было быть весьма осторожным с этими людьми, потому что никто не обладает большим запасом здравого смысла, как русский человек, и они часто делали такие замечания и вопросы, которые затруднили бы и дипломата, наиболее искусившегося в словопрениях."
"Когда я появлялся после прибытия курьера, то все глаза устремлялись на меня, стараясь прочесть на лице моем, какого рода известия мною получены. С наблюдений этих часто возвращались, находя, что выражение мое было спокойным и веселым, а между тем у меня была смертельная скорбь на душе. Большая часть этих случайных Лафатеров не знала, что я был очень силен по части пантомимы и в молодости своей отличался актерским искусством."
"Во время занятий, не оставлявших мне ни минуты покоя, злая судьба моя привела в Москву г-жу Сталь. Надо было видаться с ней, приглашать ее к обеду и успокаивать насколько возможно. Г-жа Сталь все жаловалась и страшно боялась, как бы Наполеон, занятый единственно ее преследованием и бесясь на то, что она ушла, не послал бы отряда кавалерии, чтобы похитить ее из Москвы. Чтобы более убедить меня в том, она всегда прибавляла: "Вы знаете этого человека, он на все способен!" Так как в то время, когда она опасалась быть похищенной по приказу Наполеона, последний находился еще на расстоянии 800 верст от Москвы, то я не принимал никаких мер для воспрепятствования этому похищению."
"Время от времени полиция забирала кое-каких появлявшихся болтунов, но так как я не желал оглашать подобные истории, то вместо того, чтобы предавать суду этих людей, которые сами по себе не имели значения, я отсылал их в дом умалишенных, где их подвергали последовательному лечению, то есть, всякий день делали им холодные души, а по субботам заставляли глотать микстуру."
"8 августа в 6 часов утра я был разбужен курьером, привезшим мне известие о взятии Смоленска, со всеми подробностями дела. .. По отъезде курьеров надо было изготовить мой бюллетень и объявить о взятии Смоленска, который в общественном мнении был возведен в оплот Москвы. Я в объявлении своем превозносил до небес героизм одного корпус, который, по моим словам, защищал Смоленск в продолжении трех дней и который перешел за Днепр лишь для того, чтобы присоединиться к главной армии и снова остановить врага. Я воспользовался словами бюллетеня Наполеона, где говорилось, что его потери в людях были неисчислимы. Когда в час завтрака я спустился вниз, к моей жене, она спросила, что со мною? - и когда я объявил ей о взятии Смоленска, то увидел, как губы ее затряслись и конвульсивное движение пробежало по ее чертам. Я пробовал ее утешить, не зная, что произвело в ней такое потрясение - потому что потеря Смоленска ее не удивила. Насилу произнося слова, она спросила у меня: "А Сергей? он, значит, убит?" Она спрашивала о сыне, а я не имел возможности прекратить ее опасений, потому что и сам ничего не знал о судьбе нашего сына, служившего адъютантом при Барклае... Я был так озабочен с 6 часов до 12-ти, что мысли мои не следили за моим единственным сыном. Я думал лишь о спасении России и о погибели ее врага. Вне этого мне все казалось почти безразличным."
"Отыскали в Апокалипсисе пророчество о падении Наполеона и о том, что северная страна, которую страна южная придет покорять, будет избавлена избранником Божьим, имя коему Михаил. На утешение верующим, и Баркла, и Кутузов, и Милорадович были Михаилы. Каждый день в часы моего приема являлись несколько человек с библиями под мышкой; они с таинственным видом объясняли мне разные тексты, приносили мне молитвы собственного сочинения, просили об учреждении крестных ходов, и архиерей совершил один такой ход, - что занимало народ в течение целых суток."
"Я держался правила - никогда не поблажать толпе, иначе она мгновенно теряет к вам уважение. В ее глазах добродушие есть слабость, а потому при поблажке делаешься рабом такого господина, который сам никогда не знает, что делать, и очень редко понимает, что требует."
"Надо признаться откровенно, что, с самого начала этой войны, чем более неприятель занимал областей, тем сильнее возрастали мои опасения насчет того - как бы не согласились заключить мир и с одним росчерком пера утратить доверие России, а вместе с тем и самую Россию. Можно предполагать, что если бы государь находился при армии, то после Бородинского сражения, желая спасти столицу, он оказался бы склонным к выслушиванию предложений врага, замышлявшего его гибель."
"Князь Кутузов, прибыв в Гжатск, потребовал у меня продовольствия для армии, которая теперь находилась в стране, где не было заготовленных магазинов и где даже лучший урожай не может прокормить жителей в течение полугода. Хлеб уже созрел, но какая же была возможность заниматься его уборкой в присутствии двух армий, которые все опустошали: одна - для того, чтобы существовать, другая - чтобы отнять у противника средства к существованию. Однако в губернских магазинах была мука. Я скупил все, что имелось в Москве, и учредил комиссию, которая на другой же день начала свою деятельность. Хлебопеки пекли хлеба, другие разрезали его на кусочки, высушиваемые в печах, нанятых и употреблявшихся для этого дела беспрерывно, в течение дня и ночи. Каждое утро обоз в 600 телег отвозил сухари и крупу в армию, и такого рода продовольствование 116 тыс. человек продолжалось до дня, предшествовавшего вступлению неприятеля в Москву."
"Мною было решено, что прибытие нашей отступающей армии в Гжатск должно служить сигналом к вывозу из Москвы всего, что должно быть оттуда увезено. Не понимаю до сих пор, каким образом все это дошло в указанные места и как не встретило препятствий в недостатке переменных лошадей! Кроме дел судебных, сенатских, военных комиссий и архивов министерства иностранных дел, пришлось увозить заведения ведомства императрицы-матери, государственную казну, патриаршую ризницу, сокровища соборов, Троицкого и Вознесенского монастырей да еще 96 пушек 6-фунтового калибра.. Все это вывезено в течение двух дней и направлено в Нижний, Казань и Вологду. Приходилось глядеть сквозь пальцы на совершавшиеся при этом злоупотребления."
"Многие из знакомых мне богатых купцов приезжали ко мне на дачу, чтобы справиться, там ли еще моя жена и дети, и присутствие оных успокаивало этих купцов относительно приближения опасности."
"День сражения 26 августа был проведен Москвою в сильном беспокойстве. У городских застав можно было слышать пушечный гром."
"Единственными выгодами, которые Россия извлекла из этого сражения, были: 1) почти окончательное уничтожение французской кавалерии, сильно уже расстроенной походом и недостатками в фураже, и 2) впечатление, произведенное прибытием и рассказами раненых офицеров, разъехавшихся по всем губерниям, где у них были имения и родственники. Это примирило с военными народ, зараженный столичными сплетнями, которые приписывали измене отступление наших войск и обвиняли их в трусости."
"Пришли мне доложить о большом столплении людей около одной, очень высокой колокольни, находившейся на краю города, и что повиснувший на кресте оной сокол привлекает внимание всего народа. Я отправился туда не столько из любопытства, сколько для того, чтобы разогнать народ, который всегда склонен выкинуть какую-нибудь глупость, когда соберется толпою. Я застал сборище человек в 1000, глазевшее на несчастного сокола, который, имея путы на ногах, как все соколы, которых дрессируют для охоты, опустился на крест и не мог отцепиться. И вот тысяча зевак остановилась тут, чтобы насладиться зрелищем, которое, по объяснениям самых ученых между ними, предрекало торжество над неприятелем, потому что, говорили они, сокол образует Наполеона, погибающего на кресте. Я стал поддакивать этой бедной толпе, и, таким образом, сокол явился лучом надежды для дураковых людей, которые никогда не обретаются в меньшинстве."
"Я отправился к арихиерею, чтобы сообщить ему о желании Кутузова, то есть, чтобы он отправился к войскам крестным ходом, с образами Богоматери, чтобы священники пели молитвы и кропили войска святой водой перед сражением. Сообщение это пришлось не по вкусу владыке.
- Но куда ж я пойду после молебна? - спросил он меня.
- К вашему экипажу, - отвечал я, - в котором вы отъедете от города, ожидая исхода битвы.
- А если она начнется прежде, чем я кончу? Я ведь могу попасть в эту сумятицу, и меня могут убить.
Чтобы его успокоить, я ему высказал мое убеждение, что сражения не будет; но советовал быть готовым на всякий случай."
"Но более всего озабочивал меня увоз раненых и больных. Еще за пять дней я приказал выставить у одной из городских застав около 5000 повозок с упряжкой и при них довольно сильный караул для того, чтобы крестьяне не убежали. Начальнику транспорта было предписано не отпускать ни одной подводы без приказания, подписанного моей рукой. После письма Кутузова, сообщавшего мне об отступлении, я тотчас же отправил к транспорту надежного человека, который немедленно приказал запрягать телеги и направил их к госпиталю. Там уже отданы были мои приказания: положить на телеги по стольку больных, сколько могло поместиться, и объявить остальным, что неприятель скоро вступает в Москву и что они должны потихоньку идти за транспортом.. Более 20000 человек успело поместиться на подводы, хотя и не без суматохи и споров; прочие последовали за ними пешком. Но около 2000 больных и тяжелораненых остались на своих кроватях, в ожидании неприятеля и смерти. Из них, по возвращении моем, я только 300 человек застал в живых."
"Я послал камердинера на свою дачу, чтобы взять там два портрета, которыми я очень дорожил: один - жены моей, а другой - императора Павла."
"Я не имел ни минуты свободной. Беспрестанно приходили ко мне люди всяких сословий; одни просили повозку, другие денег, так как не имели средств выбраться из города; один известный мне полицейский офицер пришел весь в слезах, ведя за собою своего трехлетнего ребенка, о котором мать при отъезде забыла."
"Ординарец мой возвратился с донесением, что Милорадович с нашим арьергардом уже прошел через Арбатскую улицу и что неприятельский авангард непосредственно за ним следует. Я направил мою лошадь к Рязанской заставе и у моста через Яузу, думая обогнать один из конных отрядов, увидел, что это князь Кутузов с своим конвоем. Я поклонился ему, но не хотел говорить с ним; однако он сам, пожелав мне доброго дня, что можно было бы принять за сарказм, сказал: "Могу вас уверить, что я не удалюсь от Москвы, не дав сражения". Я ничего не ответил ему, так как ответом на нелепость может быть только какая-нибудь глупость."
"Сколько миллионов зарыто на петергофской дороге, и все для того, чтоб доставить возможность днем прогуливаться по болотам, а ночью заражаться лихорадкою!"
"Покуда у дворянина осталось что-нибудь непроданное, он думает, что у него достаточно денег на расходы."
"Дорогу в Стрельну я знаю тридцать лет и сколько на ней воспоминаний! Здесь езжал я танцевать, вздыхать, блистать умом, делать глупости. Теперь дорога эта имеет для меня разве ту цену, что, едучи по ней, я убеждаюсь, что у меня есть память."
"Соловья я никогда не любил. Мне кажется, что я слышу московскую барыню, которая стонет, плачет и просит, чтоб возвратили ей ее вещи, пропавшие во время разгрома Москвы 1812 года."
"... Что до Кутузова, на всех портретах он всегда похож на плута, никогда на спасителя."
"Человек калечит лошадь; это благородное, послушное, полезное и несчастное животное изнемогает на службе человеку. Для человека также заставляют и свинью сидеть в горячей воде, чтоб она еще пожирнела и мясо ее сделалось бы приятнее для вкуса человека. А между тем, это двуногое создание, еле дышащее, с явственной печатью смерти на челе, величается царем земли. О! если в один прекрасный день лошади, свиньи и другие животные возмутятся по примеру французов и провозгласят пресловутые права равенства и свободы, - как будет жить человеку?"
"В сем мире даром ничего не делается. Хорошо, если можно отделаться деньгами."
"Четыре года, протекшие со времени Тильзитского мира, совершенно изгладили те прискорбные впечатления, которыми поражены были умы после последней войны. Перестали уже бояться и верить в возможность новых наступательных действий со стороны Наполеона. Публика, приняв на веру все, что могло льстить ее самолюбию, успокоивалась надеждами на силу империи, на отвагу войск и, в особенности, на отдаленность и климат России - две преграды, через которые Наполеон никогда не осмелится перешагнуть. Каждое отдельное лицо обладало своею системою обороны; в каждой семье имелся собственный герой,созданный чванством, враньем, легковерием и пристрастием к чудесному."
читать дальше
"Так как лица, которых считали нужными, в большинстве случаев ломались и, ничего еще не сделав, желали оценки их будущих трудов, просили денежных наград, лент, чинов и т.п., - то я взял на себя смелость потребовать от государя, чтобы мне лично ничего не было дано, так как я желал еще заслужить те милости, которыми августейший его родитель в свое царствование осыпал меня; но, с другой стороны, просил принимать во внимание мои представления в пользу служащих под моим началом чиновников. Нет надобности говорить, что на просьбу эту последовало милостивое согласие, - так легко ничего не давать и не ломать головы над придумыванием, чем бы можно было удовлетворить того или другого человека, часто для того, чтобы сделать его неблагодарным."
"Политика графа Румянцева в отношении Наполеона сводилась к двум пунктам: 1) выигрывать время; 2) избегать войны. Публика, постоянно пребывающая покорнейшим слугою клеветы и послушным эхом глупости, глядела на него как на человека, преданного Наполеону и жертвующего ему интересами России."
"Я удержал его при себе, как и всех прочих, которых нашел в управлении; ибо мое правило было таково, что переменить всегда успеешь, что бывают люди и похуже и что можно извлекать пользу из человека хотя порочного, но умного, который применяет поведение свое к поведению начальника и нередко изменяет оное из страха, раскаяния или расчета."
"Управление городом и губернией требовало немного труда и еще менее бдительности. Изобилие господствовало без малейшего вмешательства администрации."
"Три недели уже стояли жары, заставлявшие опасаться неурожая, подобного прошлогоднему; но в тот самый день, когда весть о моем назначении достигла Москвы, выпал дождь и оживил раскаленную солнцем землю. К дождю присоединилось известие о заключении мира с турками. Благодаря этим двум событиям, на меня очень благоприятно начали смотреть все те, которые верят, что звезда одного человека может влиять даже на атмосферические явления."
"Государь требовал от московского дворянства и купечества субсидии в миллион рублей на покупку волов, и сумма эта внесена была немедленно и вполне охотно."
"Несколько полковников, отправленных из главной квартиры в Малороссию для сформирования там уланских полков, распустили слух, будто после перехода через Неман Наполеон тотчас занял Вильну и что главную квартиру нашу чуть было не захватили там врасплох. Такое начало было дурно. Известие, к несчастью, оказывалось справедливым, и так как я ничем не мог его опровергнуть, то прибегнул к средству, которого держался и во все продолжение этой войны. Средство состояло в том, чтобы при каждом дурном известии возбуждать сомнения в его достоверности. Этим ослаблялось дурное впечатление; а прежде чем успевали собрать доказательства, внимание опять поражалось каким-нибудь событием, и снова публика начинала бегать за справками."
"Я прекратил деятельность полудюжины шпионов, стоивших довольно дорого, так как признавал ее бесполезной при таких обстоятельствах, когда все выражали страх и все общество пребывало в недоумении. Но мне важно было знать, какое впечатление производилось военными событиями на умы. В этом отношении мне хорошо прислуживали три мелкие агента. Переодевшись, они постоянно таскались по улицам, примешиваясь к толпе, в изобилии собиравшейся по гостиницам и трактирам. Затем они приходили отдавать мне отчет и получали кое-какие наставления, чтобы распространять тот или другой слух по городу или чтобы подбодрять народ и ослаблять впечатление, произведенное каким-либо недобрым известием."
"Газетчики, биографы, сочинители исторических романов превозносили иного человека до небес за какой-либо его поступок или за слово; а между тем сам он, может быть, совершив этот поступок или сказав это слово, тотчас же в том раскаялся."
"К счастью, слухи, распускаемые им, не имели тех результатов, на какие он льстился. Общество было слишком занято, слишком озабочено для того, чтобы хоть на одну минуту увлекаться легковерием и обманами, так что всякий слух, который пытались распространить, встречался с недоверием. Самым ядовитым из этих слухов был, будто Наполеон есть сын императрицы Екатерины, которого она наказала воспитать в чужих краях, и будто на одре своей смерти она потребовала от императора Павла клятвы, что он уступит половину Российской империи своему брату Наполеону, если тот когда-нибудь придет туда."
"Мне принесли несколько листков, которые были рассылаемы по почте во все города, находящиеся по большой дороге. Манера их изложения вовсе не соответствовала видам правительства. Ополчение называлось в них насильственной рекрутчиной; Москва выставлялась унылой и впавшей в отчаяние; говорилось, что сопротивляться неприятелю есть безрассудство, потому что при гениальности Наполеона и при силах, какие он вел за собой, нужно божественное чудо для того, чтобы восторжествовать над ним, а что всякие человеческие попытки будут бесполезны."
"Я испрашивал у государя повелений и инструкций относительно того, что должен делать при таких или иных обстоятельствах, но не получал другого ответа, кроме следующего: "представляю вам полное право делать то, что сочтете нужным. Кто может предвидеть события? и я совершенно полагаюсь на вас." Он не захотел, чтобы я проводил его до заставы, сел в свою коляску и уехал, оставив меня полновластным и облеченным его доверием, но в самом критическом положении, как покинутого на произвол судьбы импровизатора, которому поставили темой: "Наполеон и Москва".
"Часто я прогуливался в Кремле, куда присутствие мое привлекало многих лиц из купечества и простого народа, с которыми я разговаривал запросто, сообщая им какие-нибудь добрые вести, которые они потом шли распространять по городу. Однако, надо было быть весьма осторожным с этими людьми, потому что никто не обладает большим запасом здравого смысла, как русский человек, и они часто делали такие замечания и вопросы, которые затруднили бы и дипломата, наиболее искусившегося в словопрениях."
"Когда я появлялся после прибытия курьера, то все глаза устремлялись на меня, стараясь прочесть на лице моем, какого рода известия мною получены. С наблюдений этих часто возвращались, находя, что выражение мое было спокойным и веселым, а между тем у меня была смертельная скорбь на душе. Большая часть этих случайных Лафатеров не знала, что я был очень силен по части пантомимы и в молодости своей отличался актерским искусством."
"Во время занятий, не оставлявших мне ни минуты покоя, злая судьба моя привела в Москву г-жу Сталь. Надо было видаться с ней, приглашать ее к обеду и успокаивать насколько возможно. Г-жа Сталь все жаловалась и страшно боялась, как бы Наполеон, занятый единственно ее преследованием и бесясь на то, что она ушла, не послал бы отряда кавалерии, чтобы похитить ее из Москвы. Чтобы более убедить меня в том, она всегда прибавляла: "Вы знаете этого человека, он на все способен!" Так как в то время, когда она опасалась быть похищенной по приказу Наполеона, последний находился еще на расстоянии 800 верст от Москвы, то я не принимал никаких мер для воспрепятствования этому похищению."
"Время от времени полиция забирала кое-каких появлявшихся болтунов, но так как я не желал оглашать подобные истории, то вместо того, чтобы предавать суду этих людей, которые сами по себе не имели значения, я отсылал их в дом умалишенных, где их подвергали последовательному лечению, то есть, всякий день делали им холодные души, а по субботам заставляли глотать микстуру."
"8 августа в 6 часов утра я был разбужен курьером, привезшим мне известие о взятии Смоленска, со всеми подробностями дела. .. По отъезде курьеров надо было изготовить мой бюллетень и объявить о взятии Смоленска, который в общественном мнении был возведен в оплот Москвы. Я в объявлении своем превозносил до небес героизм одного корпус, который, по моим словам, защищал Смоленск в продолжении трех дней и который перешел за Днепр лишь для того, чтобы присоединиться к главной армии и снова остановить врага. Я воспользовался словами бюллетеня Наполеона, где говорилось, что его потери в людях были неисчислимы. Когда в час завтрака я спустился вниз, к моей жене, она спросила, что со мною? - и когда я объявил ей о взятии Смоленска, то увидел, как губы ее затряслись и конвульсивное движение пробежало по ее чертам. Я пробовал ее утешить, не зная, что произвело в ней такое потрясение - потому что потеря Смоленска ее не удивила. Насилу произнося слова, она спросила у меня: "А Сергей? он, значит, убит?" Она спрашивала о сыне, а я не имел возможности прекратить ее опасений, потому что и сам ничего не знал о судьбе нашего сына, служившего адъютантом при Барклае... Я был так озабочен с 6 часов до 12-ти, что мысли мои не следили за моим единственным сыном. Я думал лишь о спасении России и о погибели ее врага. Вне этого мне все казалось почти безразличным."
"Отыскали в Апокалипсисе пророчество о падении Наполеона и о том, что северная страна, которую страна южная придет покорять, будет избавлена избранником Божьим, имя коему Михаил. На утешение верующим, и Баркла, и Кутузов, и Милорадович были Михаилы. Каждый день в часы моего приема являлись несколько человек с библиями под мышкой; они с таинственным видом объясняли мне разные тексты, приносили мне молитвы собственного сочинения, просили об учреждении крестных ходов, и архиерей совершил один такой ход, - что занимало народ в течение целых суток."
"Я держался правила - никогда не поблажать толпе, иначе она мгновенно теряет к вам уважение. В ее глазах добродушие есть слабость, а потому при поблажке делаешься рабом такого господина, который сам никогда не знает, что делать, и очень редко понимает, что требует."
"Надо признаться откровенно, что, с самого начала этой войны, чем более неприятель занимал областей, тем сильнее возрастали мои опасения насчет того - как бы не согласились заключить мир и с одним росчерком пера утратить доверие России, а вместе с тем и самую Россию. Можно предполагать, что если бы государь находился при армии, то после Бородинского сражения, желая спасти столицу, он оказался бы склонным к выслушиванию предложений врага, замышлявшего его гибель."
"Князь Кутузов, прибыв в Гжатск, потребовал у меня продовольствия для армии, которая теперь находилась в стране, где не было заготовленных магазинов и где даже лучший урожай не может прокормить жителей в течение полугода. Хлеб уже созрел, но какая же была возможность заниматься его уборкой в присутствии двух армий, которые все опустошали: одна - для того, чтобы существовать, другая - чтобы отнять у противника средства к существованию. Однако в губернских магазинах была мука. Я скупил все, что имелось в Москве, и учредил комиссию, которая на другой же день начала свою деятельность. Хлебопеки пекли хлеба, другие разрезали его на кусочки, высушиваемые в печах, нанятых и употреблявшихся для этого дела беспрерывно, в течение дня и ночи. Каждое утро обоз в 600 телег отвозил сухари и крупу в армию, и такого рода продовольствование 116 тыс. человек продолжалось до дня, предшествовавшего вступлению неприятеля в Москву."
"Мною было решено, что прибытие нашей отступающей армии в Гжатск должно служить сигналом к вывозу из Москвы всего, что должно быть оттуда увезено. Не понимаю до сих пор, каким образом все это дошло в указанные места и как не встретило препятствий в недостатке переменных лошадей! Кроме дел судебных, сенатских, военных комиссий и архивов министерства иностранных дел, пришлось увозить заведения ведомства императрицы-матери, государственную казну, патриаршую ризницу, сокровища соборов, Троицкого и Вознесенского монастырей да еще 96 пушек 6-фунтового калибра.. Все это вывезено в течение двух дней и направлено в Нижний, Казань и Вологду. Приходилось глядеть сквозь пальцы на совершавшиеся при этом злоупотребления."
"Многие из знакомых мне богатых купцов приезжали ко мне на дачу, чтобы справиться, там ли еще моя жена и дети, и присутствие оных успокаивало этих купцов относительно приближения опасности."
"День сражения 26 августа был проведен Москвою в сильном беспокойстве. У городских застав можно было слышать пушечный гром."
"Единственными выгодами, которые Россия извлекла из этого сражения, были: 1) почти окончательное уничтожение французской кавалерии, сильно уже расстроенной походом и недостатками в фураже, и 2) впечатление, произведенное прибытием и рассказами раненых офицеров, разъехавшихся по всем губерниям, где у них были имения и родственники. Это примирило с военными народ, зараженный столичными сплетнями, которые приписывали измене отступление наших войск и обвиняли их в трусости."
"Пришли мне доложить о большом столплении людей около одной, очень высокой колокольни, находившейся на краю города, и что повиснувший на кресте оной сокол привлекает внимание всего народа. Я отправился туда не столько из любопытства, сколько для того, чтобы разогнать народ, который всегда склонен выкинуть какую-нибудь глупость, когда соберется толпою. Я застал сборище человек в 1000, глазевшее на несчастного сокола, который, имея путы на ногах, как все соколы, которых дрессируют для охоты, опустился на крест и не мог отцепиться. И вот тысяча зевак остановилась тут, чтобы насладиться зрелищем, которое, по объяснениям самых ученых между ними, предрекало торжество над неприятелем, потому что, говорили они, сокол образует Наполеона, погибающего на кресте. Я стал поддакивать этой бедной толпе, и, таким образом, сокол явился лучом надежды для дураковых людей, которые никогда не обретаются в меньшинстве."
"Я отправился к арихиерею, чтобы сообщить ему о желании Кутузова, то есть, чтобы он отправился к войскам крестным ходом, с образами Богоматери, чтобы священники пели молитвы и кропили войска святой водой перед сражением. Сообщение это пришлось не по вкусу владыке.
- Но куда ж я пойду после молебна? - спросил он меня.
- К вашему экипажу, - отвечал я, - в котором вы отъедете от города, ожидая исхода битвы.
- А если она начнется прежде, чем я кончу? Я ведь могу попасть в эту сумятицу, и меня могут убить.
Чтобы его успокоить, я ему высказал мое убеждение, что сражения не будет; но советовал быть готовым на всякий случай."
"Но более всего озабочивал меня увоз раненых и больных. Еще за пять дней я приказал выставить у одной из городских застав около 5000 повозок с упряжкой и при них довольно сильный караул для того, чтобы крестьяне не убежали. Начальнику транспорта было предписано не отпускать ни одной подводы без приказания, подписанного моей рукой. После письма Кутузова, сообщавшего мне об отступлении, я тотчас же отправил к транспорту надежного человека, который немедленно приказал запрягать телеги и направил их к госпиталю. Там уже отданы были мои приказания: положить на телеги по стольку больных, сколько могло поместиться, и объявить остальным, что неприятель скоро вступает в Москву и что они должны потихоньку идти за транспортом.. Более 20000 человек успело поместиться на подводы, хотя и не без суматохи и споров; прочие последовали за ними пешком. Но около 2000 больных и тяжелораненых остались на своих кроватях, в ожидании неприятеля и смерти. Из них, по возвращении моем, я только 300 человек застал в живых."
"Я послал камердинера на свою дачу, чтобы взять там два портрета, которыми я очень дорожил: один - жены моей, а другой - императора Павла."
"Я не имел ни минуты свободной. Беспрестанно приходили ко мне люди всяких сословий; одни просили повозку, другие денег, так как не имели средств выбраться из города; один известный мне полицейский офицер пришел весь в слезах, ведя за собою своего трехлетнего ребенка, о котором мать при отъезде забыла."
"Ординарец мой возвратился с донесением, что Милорадович с нашим арьергардом уже прошел через Арбатскую улицу и что неприятельский авангард непосредственно за ним следует. Я направил мою лошадь к Рязанской заставе и у моста через Яузу, думая обогнать один из конных отрядов, увидел, что это князь Кутузов с своим конвоем. Я поклонился ему, но не хотел говорить с ним; однако он сам, пожелав мне доброго дня, что можно было бы принять за сарказм, сказал: "Могу вас уверить, что я не удалюсь от Москвы, не дав сражения". Я ничего не ответил ему, так как ответом на нелепость может быть только какая-нибудь глупость."