А.Пикуль. Уважаемый Валентин Саввич!»
«Майор Чистяков В.А., Иркутск, 22.10.1987г.
Все чаще думаю о вас: не о писателе – о человеке живом, ранимом, имеющем надобность в тысяче мелочей нашего пестренького быта, в который 5 млрд земляков вбиты, как гвоздики, по самую шляпку. Что у вас болит? Чем вам помочь?
Бог с ними, с литературными критиками! А с вами я и множество российских патриотов, вынужденных постигать отечественную историю с помощью ваших честных книг. Дивно повелось! Эта глыбища («наука историческая»), вероятно, с момента появления возымела преоригинальнейшую поступь и, периодически совершая маршруты Сизифова камня, обкаталась до гладкости обсосанного леденца – худенького, исчезающего прямо на глазах. При таком-то направлении куда же он «котится», этот камешек? И куда ж мы все «закотимся»? Вопросец не созерцательный! Ответ – небезопасный.
читать дальшеСмею утверждать, Валентин Саввич, что офицерский корпус, к которому я принадлежу, нынче не произведет ни чаадаевых, ни лермонтовых, ни марлинских; технократия, плюс десятилетия отлучения от «интеллигентных рефлексий» сделали свое паскудное дело: поубавилось гражданской смелости у военных людей, а без нее – что ж! – ни прозы, ни поэзии не сотворишь. Нынче ЧИТАЮТ, и то слава богу… Авось от такого чтения и поднимется рука – если уж не на собственное сочинительство, так хоть, по крайней мере, на то, чтоб дать пощечину румяному конформизму; родине от такого ПОЕДИНКА будет лучше, только польза.
Немножко грустноватый у нас разговор получается… Ничего, крепче будете. К романисту всякое пристает, на то он и романист. А мое письмо в большей степени – ободрить вас, не дать почувствовать одинокость; писатель думает и пишет, читатель читает и думает, и вот это «думает» соединяет нас крепче, чем общение в Останкинской телестудии».
А.Алексин. Коля пишет Оле, Оля пишет Коле.
« - Из-за этого ты такой грустный? Из-за птицы?
- Скажи еще: «Из-за какой-то там птицы!» Все так говорят.
- Зачем же?
Оля присела на корточки и заглянула Кольке в глаза.
- Чего тебе? – отмахнулся он. И с ужасом почувствовал, что глаза его сами собой становятся мокрыми.
- Что ты? – дрогнувшим голосом сказала Оля. – Из-за птицы?..
Он мог бы объяснить: ему тяжело не только из-за этой… вдруг опустевшей клетки. А потому, что, вернувшись, он не почувствовал, что приехал домой, хоть на столе красовался пирог и встретили его торжественным маршем. Он мог бы объяснить, что в прошлом году переписал из газеты чужие стихи и выдал их за свои, чтобы доказать Елене Станиславовне и отцу, что тоже чего-то стоит и чем-то на свете увлекается… кроме своих птиц. Оля, как всегда борясь за справедливость, отыскала тогда эти стихи в газетной подшивке (и как только они запомнились ей!), и, подойдя к Кольке, тихо, но отчетливо произнесла: «Позор! Это же воровство». И разорвала стихи на клочки… Другим она сказала, что стихи были просто плохие.
В тот родительский день после концерта, Колька слышал, как мамы допытывались: «Почему ты не пела?.. Почему ты не выступал?..» А отец и Елена Станиславовна ничего не спросили у Кольки. Они вручили ему пакет с фруктами. И все… Но разве Кольке нужны были эти фрукты? Он предпочитал лесную костянику и рябину, от которой сводило челюсти, но которую его научили любить птицы».