М.Исаковский. Письма.
«Спешу Вас поздравить с наступающим 1914 годом! Желаю как встретить, так и проводить в добром здравии и в веселом положении».
«Мою книжку критики встретили, как говорится, «в ножи», и я не знал, как мне работать дальше. Я всегда считал, что форма литературного произведения должна быть проста и понятна (но не примитивна), иначе литература сделается достоянием небольшой кучки литературных специалистов. Массовому читателю она будет не под силу. И вот за эту простоту меня обругали. В то же время в литературе хвалят сложные формы, например, стихи Пастернака, Сельвинского и др., которые трудно читать даже очень квалифицированному читателю: что ни строка, то формула».
«Теперь о том, можно ли лечить мои глаза. В общем, лечить можно. Но обычные медицинские средства вряд ли помогут. Они могут, быть может, только чуть-чуть поддерживать. Во всяком случае, это – полумера. Главное же лечение, если это можно назвать лечением, должно заключаться в отдыхе. Врачи говорят, что я должен вести абсолютно спокойный образ жизни; работать очень мало (2-4 часа в сутки с перерывами); не должен поднимать тяжестей и вообще напрягаться; укреплять здоровье вообще (хорошее питание, воздух и пр.). Профессор же Головин советовал мне уехать в степь, чтобы дать глазам возможность «отдохнуть от предметов». Некоторые из этих советов для меня невыполнимы. Я ведь связан со службой, которую не могу бросить, т.к. она дает мне средства к существованию, поэтому мало работать не могу. Я подумывал о перемене службы, но безрезультатно. Нет такой работы, которая не требовала бы глаз. Теперь мне 28 лет. Если бы благополучно дотянуть до 35-40 лет, то тогда было бы хорошо. В этом возрасте близорукость перестает прогрессировать».
читать дальше
«Собрать бы рублей тысячу. На эти средства я мог бы прожить месяцев восемь или даже год (на моем иждивении, кроме меня, находятся еще два человека). За год я мог бы кое-что сделать. Во-первых, подучился бы. Во-вторых, кое-что написал бы, и это дало бы новые средства к жизни. В-третьих, я был бы в лучших условиях в смысле подбора материала для своих произведений. А то пишу я о деревне, а живу в городе. Это плохо. Город знает о деревне не все, а я хочу и должен не только знать все, но и видеть, как это «все» происходит в жизни. В-четвертых, я работал бы столько, сколько могут вынести мои глаза, а не столько, сколько заставят на службе».
«Прости, что я так не скоро отвечаю. Дело в том, что отвечать на письма я могу только по воскресеньям, т.к. будние дни заняты на службе, а вечерами мне работать нельзя».
(Твардовскому) «В общем, ты не особенно беспокойся. Ведь факт тот, что каждый день приезжают сотни людей, и все находят способ уехать из Севастополя. Найдешь этот способ и ты, и все будет в порядке».
«Написал я стихи «Письмо друзьям», но оказалось, что друзей, которым можно послать это «письмо», крайне мало…»
«В Вашем письме я не понял одного места. Вы пишете, что у Вас всегда народ, что работать Вам трудно и что Вы затыкаете уши ватой, чтобы не слышать разговоров. И тут же добавляете, что мечтаете о радионаушниках. Я так и не знаю поэтому, нужны ли Вам радионаушники, чтоб слушать радио, или же они закрыли бы Вам уши вместо ваты».
«…Одно меня смущает, что стихи все же не очень газетные, а напечатать их хочется в газете – потому что, на мой взгляд, люди сейчас читают главным образом газеты».
«Здесь уже пятый день нет почты – ни писем, ни газет. А без этого в Чистополе как-то совсем уж плохо».
«Был рад получить Ваше письмо. Немножко удивился тому, как Вы могли меня разыскать (я живу не на ул.Белинского – такой здесь вообще нет, а на ул.Толстого)».
«От всех зол я стараюсь найти спасение в работе и делаю, что могу. Правда, не всегда у меня получается как бы этого хотелось. Бывает чаще всего так, что на пять плохих стихотворений пишется одно хорошее, но и то хлеб!»
«Песня – дело капризное. Вообще-то говоря, хорошая песня – это находка. А находки попадаются редко».
«Мы с Марией Илларионовной //жена Твардовского// при встрече всегда обсуждаем проблемы войны, ее перспективы и пр., но так как стратеги мы плохие, вернее, никакие, то никак не можем договориться до определенных результатов. Верим в одно, что война кончится нашей победой. А это главное».
«Вы просите меня написать какой-нибудь специальный номер для Ваших выступлений. С большим удовольствием сделал бы это, но, кажется, такая работа не по мне. Я не умею этого делать. Я лишь писал то, что писалось, что хотелось написать и т.д. Делать же нечто специальное я не могу. Это очень связывает. Прошу меня простить, но тут я бессилен».
(Твардовскому) «Чемодан твой, предназначенный для Марии Илларионовны, я вчера же отнес ей. Все были очень рады, хотя Валя в первую минуту была разочарована тем, что за чемоданом не оказалось тебя. Увидя знакомый чемодан, она решила, что приехал ты и что впереди несут твои вещи».
«Война несомненно выдвинет целую группу очень хороших писателей, подходящих к своей работе со всей серьезностью, пишущих правдиво, глубоко, искренне. Не обойдется, конечно, и без того, что кое-кто постарается выдвинуться незаслуженно, но, очевидно, тут ничего не сделаешь. «Издержки производства» должны же быть».
«Недавно я получил здесь валенки – вот это большое благо. Их мне дали, очевидно, за мои труды в пользу города. В последнее время я тут был кем-то вроде свадебного генерала. Меня неизменно приглашали на всякое мало-мальски значительное собрание и неизменно выбирали в президиум. Ну вот я и заслужил награду. И между прочим, очень благодарен за нее».
«Пишу сегодня письмо Фадееву, хочу, чтобы Союз как-нибудь забрал меня весною отсюда. А то становится просто невыносимо. В частности, лечиться мне здесь совершенно невозможно, и глаза мои дошли до такой степени, что читать я уже не могу, и писать мне трудно. Боюсь также, что потом и жить в Москве мне будет негде. По последним сведениям, квартирой моей завладела какая-то баба. Она покусала милиционера, взломала двери и там живет и никого к себе не пускает. А что же я могу сделать с ней – слепой и слабый? Да она меня на порог не пустит».
«Сейчас я выполняю разные заказы газет, и очень меня тяготит это. Хоть я и стараюсь внести в эти заказы что-то свое, но все же получается не совсем то. Кроме того, заказы и сроки их исполнения действуют на меня странным образом: как только мне скажут, что к такому-то сроку я должен сделать то-то, так немедленно голова моя делается пустой, самые рядовые вещи мне кажутся трудными, непреодолимыми. И прямо не знаю, что делать».
«Хор Пятницкого задумал меня и тебя //Твардовского// снабдить картошкой. Кажется, картошку они купили, но никак не могут привезти ее на квартиру мне и тебе (по 4 пуда) – нет транспорта. Поэтому чувствуют себя, очевидно, неловко. Я, конечно, молчу – неудобно напоминать. Боюсь только, что они запрягут в тележку своих хористов. Это было бы крайне плохо».
«Получил новую квартиру и нахожусь в ней уже третий день. Стоило неимоверных трудов и большой трепки нервов переехать сюда из-за отсутствия транспорта. Литфонд уверил меня, что все будет сделано, и я, как дурак, три дня сидел на чемоданах и смотрел в окно – вот-вот должна подойти машина. Но ее все не было. Когда на другой день я звонил туда, мне говорили, что вчера, мол, не могли, но сегодня все есть – и машина, и бензин, и люди – и все будет сделано. Однако ничего сделано так и не было. И в конце концов меня выручил все тот же всесильный Хор Пятницкого. Они достали машину и бензин; их певцы и гармонисты перетаскали мои вещи. Сейчас я впервые в жизни имею свою отдельную квартиру, свой «кабинет». В этом большое преимущество моей квартиры. Ее большим недостатком является то, что все окна выходят на ул.Горького, - поэтому страшно шумно».
«Надо ему как-то помочь. Надо создать такие условия, чтобы Ерошин мог работать и чтобы его печатали. Если отнестись к этому делу поверхностно, то Ерошину можно было бы ответить так: мол, раз ты способный литератор, то работай, печатайся, никто тебе не мешает. Однако на практике у нас, к сожалению, часто бывает так, что и в редакциях, и в издательствах хорошо относятся лишь к людям привычным. Если же появляется новый человек, да еще тихий и скромный, то такому человеку трудно пробиться».
«Недавно я чуть не угробил себя. Поехал в Москву, машина застряла в грязи, и я стал помогать вытаскивать ее. Так напрягся, что во мне не то оборвалось что-то, не то сместилось, и я просто упал, думая, что больше не встану. Однако кое-как встал и вот, видишь, пишу тебе, хотя несколько дней не мог повернуться да и сейчас поворачиваюсь с трудом».
(Фадееву) «В последний месяц я был занят тем, что переводил на русский язык либретто оперы «Молодая гвардия» (либретто Андрея Малышко, музыка Мейтуса). И знаешь, как странно получается. Некоторые фразы Малышко взял прямо из твоего романа и перевел, не меняя их, на украинский язык. На этот его перевод была написана и музыка. Теперь я делаю обратный перевод и, казалось бы, надо просто перевести так, как написано у тебя. Но, оказывается, этого сделать нельзя, т.к. музыка написана на украинский текст и к русскому уже не подходит. И мне приходится говорить то же, что ты говоришь в романе, но уже какими-то другими словами».
«Я не хочу приспосабливать свои стихи таким образом, чтобы они годились «на все случаи жизни». Это была бы самая откровенная халтура. И, кстати сказать, если пойти по такой дорожке, то, очевидно, пришлось бы переделывать и дополнять много раз, так как сегодня у нас одни события, завтра другие и т.д.»
«Уже примерно в 1924-м или 25-м я дошел до понимания того, что поэзию надо искать в будничном, что нужно слова расходовать скупо, что красота поэзии заключается не в том, что поэт употребляет какие-то необычные, «красивые» слова, а в том, что эти слова должны быть самыми точными, единственными в том или ином случае, незаменимыми».
«Вы пишете стихи очень короткие. Краткость стихотворения требует самой тщательной отделки формы, особо выразительных слов и фраз».
«Я могу Вам предсказать наперед, что Вы никогда не напишете сколько-нибудь хорошего стихотворения, если не будете в совершенстве знать язык, на котором пишете».
«Что можно сказать о Вашей поэме. Я думаю, что если взять ее всю целиком, то следует признать, что она как бы еще и не написана. В ней есть различные материалы жизни, наблюдения, переживания, чувства. Но все это как бы свалено в одну груду без всякого разбора. Я даже привел бы такое сравнение: то же самое, как склад строительных материалов нельзя признать за построенное здание, так нельзя признать и Вашу поэму готовым «поэтическим зданием». Поэма представляет из себя лишь очень сырой материал, отдельные части которого сцеплены друг с другом как попало, без знания дела, без вкуса и пр. И если Вам дорога Ваша поэма, то ее нужно всю от начала до конца писать заново, и писать совершенно по-другому».
«И так как оно давалось мне с таким большим трудом, то у меня и возникло такое ощущение, что я как бы «насильно» «вытащил» это стихотворение из себя. Отсюда, вероятно, и началось мое недоверие к нему».
«Боюсь, что я не смогу эту работу сделать быстро. Может быть, это и смешно и несерьезно, но факт остается фактом: с тех пор, как я бросил курить, я не могу написать ни одной строчки, не могу ни на чем сосредоточиться. И я не знаю, когда пройдет это состояние. Сурков, которые тоже испытал это, говорит, что оно будет длиться месяца три. Мдивани уверял, что он не курил полгода и полгода же не мог ничего делать. Поэтому он вынужден был закурить снова, и тогда все пошло как следует».
«Получил четвертый номер журнала «Подъем» за этот год //1962//. Журнал я немножко полистал. И увидел, что там напечатано огромное количество стихов – стихи, кажется, 25-ти авторов. Мне думается, что для одного номера это многовато. Но дело тут, конечно, не в этом номере. Дело в том, что в последнее время в газетах, в журналах, по радио мы каждый день «представляем» все новых и новых поэтов. Мелькают все новые и новые имена. Делается это чаще всего без должного отбора, без необходимой строгости. И понимаете, в поэзии получается настоящая инфляция. Если так дело пойдет и дальше, то стихов никто читать не будет. Ведь это же закон, что если чего-нибудь появляется слишком много, то это «что-нибудь» страшно обесценивается».
«Вы хотите, чтобы я в краткой «анкетной» форме сказал несколько слов о народности поэзии, о ее популярности, т.к. мол, это очень интересует нашу поэтическую молодежь. Вопреки Вашему утверждению, я думаю, что, по крайней мере, очень большую группу молодых поэтов ни в коей мере не интересует народность. И разговаривать с этой группой о народности просто бесполезно».
«Сил, Саша, очень мало осталось: одолевает меня сердечная слабость и катастрофически не хватает зрения. Иногда даже кажется, что не сумею я, вернее, не успею, собрать этот свой четырехтомник. Правда, я никогда не переоценивал того, что сделал, так что если и не успею, то человечество ничего не потеряет».
«…Прости, что письмо такое длинное: впрочем, оно не столь уж длинное – просто размашистое. Писать более мелко я уже, кажется, не могу, плохо вижу».
«Мне еще раз вспомнились те далекие – очень трудные, очень тяжкие – годы, когда шла ожесточенная война с гитлеровскими ордами и когда жил я вдали от родных мест – в Чистополе. Очень тягостно было тогда жить. И все же, когда сейчас вспоминаешь «чистопольский период», то он как бы становится тебе дороже, хотя хорошего в нем было крайне мало. Наверно, таково уже свойство человеческой натуры, что человеку становится дорогим все, что прошло, - становится, как видно, потому, что оно никогда не вернется, главное же потому, что ты сам никогда уже не сможешь быть таким, каким был тогда».
«Мне представляется, что вопрос о том, можно ли использовать в поэзии риторические приемы, Вы ставите довольно отвлеченно. Между тем рассматривать его можно лишь в связи с практикой. Ответить Вам я могу только так: в поэзии допустимо все, в том числе и риторика, при одном, однако, условии. Если поэту нужна риторика не как самоцель, а как единственное средство, при помощи которого только и можно наиболее полно выразить то, что хочет выразить поэт, то риторические приемы тут будут вполне уместны. При этом, конечно, нужно иметь в виду, что автор должен быть и талантлив, и умен, и обладать чувством меры, чтобы не допустить никакого «перекоса». Где риторический прием применен удачно, а где неудачно, можно судить лишь при рассмотрении конкретного произведения. Сказать же наперед, где он может быть хорош, а где плох, просто невозможно. Ведь даже в е л и ч е с т в е н н о е в жизни, вероятно, можно выразить при помощи негромких, спокойных слов, не прибегая к словам «возвышенным». Все зависит от конкретных условий».
«Дорогой Саша! Посылаю тебе на пробу три стихотворения. Посмотри и реши. А то у меня сейчас такое состояние, что я твердо не знаю, где граница между плохим и хорошим. Иногда кажется, что написал будто бы и ничего, а иногда, что плохо».
«Сейчас в санатории очень много людей, в том числе – некоторые большие начальники. Но если бы ты знал, до чего стесненно я себя чувствую. Это потому, что я никого не узнаю, я не представляю себе сколько-нибудь четко ни одного лица. Третьего января сюда приехал Сурков. Так даже его я узнаю только по голосу. А так хожу словно в тумане. Знаешь, бывает такой туман, когда за два метра ничего не видно, маячат только какие-то расплывчатые, неопределенные фигуры».
«Что делается в мире, я знаю малость: еще могу прочесть в крайнем случае газетные заголовки. А вот что делается в литературе – совсем не знаю. Чувствую только, что там довольно пасмурно. Но это я только чувствую, а так – никто мне ничего не рассказывал, никто (понимаешь, никто!) не зашел ко мне за все время, даже не позвонил. Впрочем, ладно! Это не столь уж важно. Важно только, что я хочу тебя видеть в полном благополучии. Будь же здоров, Саша, будь здоров!»
Книжный столик
М.Исаковский. Письма.
«Спешу Вас поздравить с наступающим 1914 годом! Желаю как встретить, так и проводить в добром здравии и в веселом положении».
«Мою книжку критики встретили, как говорится, «в ножи», и я не знал, как мне работать дальше. Я всегда считал, что форма литературного произведения должна быть проста и понятна (но не примитивна), иначе литература сделается достоянием небольшой кучки литературных специалистов. Массовому читателю она будет не под силу. И вот за эту простоту меня обругали. В то же время в литературе хвалят сложные формы, например, стихи Пастернака, Сельвинского и др., которые трудно читать даже очень квалифицированному читателю: что ни строка, то формула».
«Теперь о том, можно ли лечить мои глаза. В общем, лечить можно. Но обычные медицинские средства вряд ли помогут. Они могут, быть может, только чуть-чуть поддерживать. Во всяком случае, это – полумера. Главное же лечение, если это можно назвать лечением, должно заключаться в отдыхе. Врачи говорят, что я должен вести абсолютно спокойный образ жизни; работать очень мало (2-4 часа в сутки с перерывами); не должен поднимать тяжестей и вообще напрягаться; укреплять здоровье вообще (хорошее питание, воздух и пр.). Профессор же Головин советовал мне уехать в степь, чтобы дать глазам возможность «отдохнуть от предметов». Некоторые из этих советов для меня невыполнимы. Я ведь связан со службой, которую не могу бросить, т.к. она дает мне средства к существованию, поэтому мало работать не могу. Я подумывал о перемене службы, но безрезультатно. Нет такой работы, которая не требовала бы глаз. Теперь мне 28 лет. Если бы благополучно дотянуть до 35-40 лет, то тогда было бы хорошо. В этом возрасте близорукость перестает прогрессировать».
читать дальше
«Спешу Вас поздравить с наступающим 1914 годом! Желаю как встретить, так и проводить в добром здравии и в веселом положении».
«Мою книжку критики встретили, как говорится, «в ножи», и я не знал, как мне работать дальше. Я всегда считал, что форма литературного произведения должна быть проста и понятна (но не примитивна), иначе литература сделается достоянием небольшой кучки литературных специалистов. Массовому читателю она будет не под силу. И вот за эту простоту меня обругали. В то же время в литературе хвалят сложные формы, например, стихи Пастернака, Сельвинского и др., которые трудно читать даже очень квалифицированному читателю: что ни строка, то формула».
«Теперь о том, можно ли лечить мои глаза. В общем, лечить можно. Но обычные медицинские средства вряд ли помогут. Они могут, быть может, только чуть-чуть поддерживать. Во всяком случае, это – полумера. Главное же лечение, если это можно назвать лечением, должно заключаться в отдыхе. Врачи говорят, что я должен вести абсолютно спокойный образ жизни; работать очень мало (2-4 часа в сутки с перерывами); не должен поднимать тяжестей и вообще напрягаться; укреплять здоровье вообще (хорошее питание, воздух и пр.). Профессор же Головин советовал мне уехать в степь, чтобы дать глазам возможность «отдохнуть от предметов». Некоторые из этих советов для меня невыполнимы. Я ведь связан со службой, которую не могу бросить, т.к. она дает мне средства к существованию, поэтому мало работать не могу. Я подумывал о перемене службы, но безрезультатно. Нет такой работы, которая не требовала бы глаз. Теперь мне 28 лет. Если бы благополучно дотянуть до 35-40 лет, то тогда было бы хорошо. В этом возрасте близорукость перестает прогрессировать».
читать дальше