Привидение кошки, живущее в библиотеке
В.Каверин. Вечерний день.
«Куда бы я ни приезжал, куда бы меня ни забросила судьба, везде я прежде всего спрашивал: а есть ли здесь библиотека? И когда мне отвечали: да, есть, - этот город или городок, колхоз или кишлак становился ближе, как бы озаряясь теплым, неожиданным светом. Точно так же дом, в котором есть книги, отличается от тех домов, где их нет».
«Мне посчастливилось: я встречался в своей жизни с настоящими мастерами библиотечного дела, с полководцами библиотек, которые вели за собой дивизии и армии хорошо вооруженных книг и действовали на полях умственных битв талантливо и умело. Это – не случайное сравнение. Для того чтобы стать одним из мастеров библиотечного дела, нужно не только любить книгу, не только знать ее, но и знать и любить тех, в руки которых она попадает, проходя через твои руки. Работа с книгой – это работа с людьми, а что может быть азартнее, увлекательнее и труднее? Здесь и столкновения мнений, и выбор жизненной дороги, и направление умственных интересов, и воспитание воли. Трудно переоценить значение этого оружия, если за него берутся любящие и умелые руки».
«Если бы Островский сейчас увидел пьесу Брехта, он, несомненно, упал бы в обморок. Причем не столько от удивления, сколько от новых возможностей, о которых он в свое время и думать не мог».
«…Ничто пережитое не прошло бесследно для него. Он был как бы воплощенной историей собственной жизни».
читать дальше
«Изучение деталей, подробный инвентарь быта, кажущаяся необходимость у з н а т ь в с е – увлекательное, но опасное занятие. Из всего собранного, изученного, наблюденного, обдуманного приходится вовремя «вытаскивать ноги».
//Казакевич// «У него в дневнике есть два «Разговора с богом» - разумеется, это разговоры с самим собой».
«Казакевичу удалось оттиснуть очертание ладони на изменчивом лице времени».
«Русским литераторам судьба требовательно предложила только один выход: оставаться самими собой».
«Я пришел к выводу, что научить писать – ни прозу, ни стихи – невозможно. Можно научить любить литературу. Впрочем, и это – немало».
«Есть переводы, через которые пробиваешься с трудом, ища автора-иностранца, застрявшего в плохом русском языке. Есть переводы, заслоняющие автора, - это хорошо в тех случаях, когда автор почти и не существует: вспомним случаи, когда талантливые переводчики «создали» авторов, которых трудно было читать на их родном языке».
«Впервые я увидел М.Волошина в 1921 году. Он приехал в Петроград и читал свои стихи на собрании «Серапионовых братьев». Предваряя чтение, Волошин сказал, что он – подобно гибнущему мореплавателю – как бы запечатывает свои стихи в бутылку и бросает ее в бушующее море страстей и столкновений».
«Я прочел резко отрицательную рецензию на книгу Паустовского «Далекие годы» - это было в тридцатых годах – и по цитатам, которые приводил рецензент, понял, что это – превосходная книга».
//Н.Л.Степанов// «Наша литература обязана ему пятитомным собранием сочинений Хлебникова. Для этого надо было совершить подвиг: овладеть почерком Хлебникова, почерком, который Тынянов сравнивал с «пыльцой, осыпающейся с крыльев бабочки».
«Поэзия – не способ существования, а единственный способ убедить человека в том, что он мудр и добр, что любить – весело, а лгать – не только подло, но и смертельно скучно».
«- Можно ли с помощью искусства перестроить мир? – спросили меня на одном из моих вечеров.
- Нет, - ответил я. – Но невозможно перестроить его без помощи искусства».
«Требует ли доказательства та простая истина, что человек должен жить по совести? Кажется, нет. Но Яшин доказывает, что требует, - и он прав, потому что ежедневная, безотчетная, непроизвольная жизнь стирает величие простых истин или, в лучшем случае, превращает их в прописные. Во имя простых истин сражался Дон Кихот, в мире простых истин существуют дети».
Л.Первомайский: «Я именно за то люблю литературу, что в слове мы, не старея, продолжаем жить и никогда никого не осиротим по-настоящему, останемся, будем… стучаться в дорогие сердца, напоминать о себе, и кто захочет – сможет услышать голос и увидеть непотухшие глаза…»
«Когда начинает скучать писатель, что остается читателю? Зевая, он закрывает книгу…»
«За двое-трое суток поезд стал напоминать поезда времен гражданской войны своей спрессованностью, своим висевшим в воздухе ощущением неведомой судьбы, опасно зависящей от станции назначения».
«Говорят, что глаза – зеркало души. Нет, руки!»
«На Днепрострое, в Магнитогорске, в совхозах – везде, где я побывал, жизнь была сплетена из множества необыкновенных событий, и я продолжал искать жанр, который мог помочь мне изобразить их связывающую силу».
«…Художники знают, что, изображая контрастные предметы, нельзя писать их раздельно, поочередно. Работая над одним, надо видеть и другой – лишь тогда оба начнут существовать в единой цветовой атмосфере».
«Не помню, где я читал, что родину надо найти… Найти и открыть, если даже она – то место, где человек появился на свет и прожил всю свою жизнь».
«В работе каждого талантливого писателя наступает та просветленная минута, когда ему удается как бы отбросить в сторону, забыть все прочитанные с детства не только чужие, но и свои собственные книги. Он ищет и находит новую «станцию отправления» - и идет вперед по еще неизведанному пути».
«Как писателю, мне хочется пожелать Вам, чтобы книги писались трудно – тогда-то, как подсказывает мне многолетний опыт, они как раз и становятся подарками, которые надежно и надолго украшают жизнь».
«Необходимо учитывать особое положение, в котором находится телевидение. Выход в театр или в кино – это всегда маленькое событие. Телевидение же приходит к вам в дом. В этом есть свои издержки: вы в любой момент можете оторваться от экрана. Но вы не оторветесь, если перед вами захватывающее художественное явление».
//из письма Каверину// «Одно я поняла сразу – что сохранившим свое обаяние простятся все их малосущественные грехи».
//из письма Каверину// «Можно назвать //вашу книгу// «беззаконной кометой». Такой она кажется на фоне книг как бы заранее запланированных и ожидаемых задолго до того, как они были написаны, и поэтому ненужных и скучных».
«Это кажется странным, но я редко остаюсь наедине с самим собой, и даже если в комнате никого нет, кроме меня, это еще не значит, что я способен увидеть себя, свое дело и свое прошлое спокойно и беспристрастно. Лишь в последние годы мне удавалось время от времени добираться до самого себя. Нужно многое, чтобы пробиться через жалость к себе, через трудность самооправдания, но зато, когда это удается, и выигрываешь многое. Полузнание или даже четвертьзнание самого себя – одно из самых неодолимых последствий пережитого».
«…Может быть, потому что у меня была счастливая молодость и все происходившее соединялось в обыкновенность этого счастья, которого в ту пору я не замечал и ничуть не ценил».
«В.Н.Перетц неоднократно повторял, что филолог может утвердить себя, изучая лишь области нетронутые, не исследованные другими. Он требовал такой безусловной преданности науке, что ученики (и ученицы) принуждены были скрывать от него, что они женятся, выходят замуж, рожают детей».
«Самый значительный семинар, внушивший мне ту простую мысль, что без полной и безусловной преданности литературе лучше держаться от нее подальше… устроили для своих ближайших учеников Б.М.Эйхенбаум и Ю.Н.Тынянов. Пожалуй, можно назвать его «семинаром отбора» - иным из нас были не по плечу занятия, требовавшие основательного знания западноевропейской теоретической литературы. Они связались в моей памяти со странным ощущением, что за нами строго следит сама литература. Обсуждая самые отвлеченные вопросы, мы знали, что под ее пристальным взглядом нельзя ни хитрить, ни лгать, ни притворяться».
«Так ничего и не вышло из этой встречи. Эренбург говорил, а я, почти не слушая его, думал только о том, чтобы не сказать что-нибудь обыкновенное, заурядное, слишком простое».
«Первого июня 1941 года мы вместе поехали навестить Тынянова в Детском Селе, и на вопрос Юрия Николаевича: «Как вы думаете, когда начнется война?» - Эренбург ответил: «Недели через три».
«Жизнь меняет людей. Одни намеренно ставят между собой и жизнью невидимый заслон, обходят ее – так легче избежать ошибок. Заботясь о своей внутренней неприкосновенности, они не замечают роковых перемен в собственном сознании, перемен, ведущих к неподвижности, окостенению».
«Меня привел Виктор Шкловский, представив не по имени, а названием моего первого и единственного рассказа – «Одиннадцатая аксиома».
«О Лунце можно сказать, что он испытывал беспрестанное чувство счастья от самого факта существования литературы. Этот факт был для него неизменной праздничной реальностью, к которой он так и не успел привыкнуть за всю свою недолгую жизнь».
«Я помню наши разговоры о любви – как обоим смертельно хотелось влюбиться. Почему-то это стремление (или само понятие любви) называлось у нас «Свет с Востока». Когда я возвращался после студенческих каникул, которые проводил у матери в Пскове, мы обменивались последними сведениями, касающимися «Света с Востока». Сведения были неутешительные. Влюбиться не удавалось…»
«Это было время, когда мы еще придумывали прозвища, а встречаясь, говорили шутя вместо приветствия: «Здравствуй, брат. Писать очень трудно».
«В наших отношениях действительно было нечто гофманское или, по меньшей мере, трогательное: дружба, украсившая жизнь и сохранившаяся на долгие годы. Тем сильнее и поразительнее она была, что между нами очень рано определилось несходство вкусов, намерений, ожиданий. Лунц писал: «Мы не члены одного клуба, не коллеги, не товарищи, а братья. Каждый из нас дорог другому, как писатель и как человек. В великое время, в великом городе мы нашли друг друга…Один брат может молиться богу, а другой дьяволу. Но братьями они останутся. И никому в мире не разорвать единства крови родных братьев».
«Встречи» обычно происходили в Красной гостиной. За длинным овальным столом сидели гости, докладчики, профессора, а все прочие – где придется. На каждом из кресел помещались по меньшей мере по три студента, а на длинном диване, покрытом красным штофом, с красными же цветами, - едва ли не весь мой семинар. Я любил сидеть на окне: длинную, до самого пола, портьеру можно было чуть отодвинуть – и в меловых сумерках открывался Исаакий».
«…Хармс, грустный, слегка загадочный, костлявый, очень высокий, прочел отрывки из своей драматической поэмы «Елизавета Бам», после которой стихи Заболоцкого показались мне образцом классической поэзии».
«Однажды мы говорили о нем с Евгением Шварцем, нашим общим и близким другом. Это было в трудную для Заболоцкого пору, когда его поэзия была объявлена «юродивой» и даже умные, казалось бы, критики нанесли ему нерасчетливо беспощадные удары.
- Нет, он счастлив, - упрямо сказал Шварц, - никто не может отнять у него счастья таланта.
Он был прав, потому что самые горшие из несчастий превращаются в поэзию силой таланта и счастье поэта – поэзия, как бы ни сложилась жизнь».
«Заглянув ко мне однажды и оценив более чем относительный порядок в моей комнате, Хармс спросил:
- Скажите, пожалуйста, что вы стали бы делать, если бы на вашем шкафу вырос нос?
И спокойно кивнул, когда я сказал ему:
- Вешал бы на него шляпу».
«Тынянов думал, что в наше время каждая книга становится шагом, поступком, а отсутствие поступка неизбежно приводит к отсутствию книги».
«Гайдар писал, что у него обыкновенная биография и что не он, а время сделало то, что на четырнадцатом году своей жизни он ушел в Красную Армию, на пятнадцатом стал командиром роты, а шестнадцати уже командовал полком. Да, время было необыкновенное, но необыкновенной была и та романтическая глубина, с которой этот мальчик пошел ему навстречу».
//Б.М.Эйхенбаум// «В жизни ему не раз приходилось брать душевные барьеры – он был студентом Военно-медицинской академии, потом консерватории. Историю русской литературы он нашел, как находят родину, и тайная радость, что он ее наконец нашел, чувствовалась и в счастливые и в тяжелые периоды его жизни».
//Тынянов// «И месяцы его молчания были работой. Почти всегда он переводил Гейне – на службе, на улице, в трамвае».
«Шкловский не приходил, а именно врывался, каждый раз с новой мыслью, от которой начинала кружиться голова».
«Разговаривая, Шкловский не сомневался в том, что его собеседнику ничего не стоит перемахнуть вслед за ним через пропасти, которых он даже не замечал. Он существовал в атмосфере открытий. Тех, кто не умел делать открытия, он учил их делать. А тех, кто не хотел, - презирал».
«Советская литература тогда была еще сравнительно небольшая, существовала она немного меньше десятилетия и представлялась нам чем-то вроде таблицы Менделеева в начальный период ее существования. Пустых клеток было больше, чем заполненных, и заполнить их можно было, только подходя к уже открытым элементам теоретически, аналитически».
«Мы работаем торопливо, думая о себе, а не о литературе. И наконец, - увы – многие, слишком многие из нас болеют эгоцентризмом: болезнь тяжелая, почти неизлечимая, средство от нее не продается в аптеках. Одни пишут о том, как они относятся к Революции, другие – о том, как Революция относится к ним. Рядом с подлинной литературой вырастает мнимая, построенная на ложном представлении о собственном значении, полная обид и признаний. То и дело слышится: «Ия, и я…»
«Куда бы я ни приезжал, куда бы меня ни забросила судьба, везде я прежде всего спрашивал: а есть ли здесь библиотека? И когда мне отвечали: да, есть, - этот город или городок, колхоз или кишлак становился ближе, как бы озаряясь теплым, неожиданным светом. Точно так же дом, в котором есть книги, отличается от тех домов, где их нет».
«Мне посчастливилось: я встречался в своей жизни с настоящими мастерами библиотечного дела, с полководцами библиотек, которые вели за собой дивизии и армии хорошо вооруженных книг и действовали на полях умственных битв талантливо и умело. Это – не случайное сравнение. Для того чтобы стать одним из мастеров библиотечного дела, нужно не только любить книгу, не только знать ее, но и знать и любить тех, в руки которых она попадает, проходя через твои руки. Работа с книгой – это работа с людьми, а что может быть азартнее, увлекательнее и труднее? Здесь и столкновения мнений, и выбор жизненной дороги, и направление умственных интересов, и воспитание воли. Трудно переоценить значение этого оружия, если за него берутся любящие и умелые руки».
«Если бы Островский сейчас увидел пьесу Брехта, он, несомненно, упал бы в обморок. Причем не столько от удивления, сколько от новых возможностей, о которых он в свое время и думать не мог».
«…Ничто пережитое не прошло бесследно для него. Он был как бы воплощенной историей собственной жизни».
читать дальше
«Изучение деталей, подробный инвентарь быта, кажущаяся необходимость у з н а т ь в с е – увлекательное, но опасное занятие. Из всего собранного, изученного, наблюденного, обдуманного приходится вовремя «вытаскивать ноги».
//Казакевич// «У него в дневнике есть два «Разговора с богом» - разумеется, это разговоры с самим собой».
«Казакевичу удалось оттиснуть очертание ладони на изменчивом лице времени».
«Русским литераторам судьба требовательно предложила только один выход: оставаться самими собой».
«Я пришел к выводу, что научить писать – ни прозу, ни стихи – невозможно. Можно научить любить литературу. Впрочем, и это – немало».
«Есть переводы, через которые пробиваешься с трудом, ища автора-иностранца, застрявшего в плохом русском языке. Есть переводы, заслоняющие автора, - это хорошо в тех случаях, когда автор почти и не существует: вспомним случаи, когда талантливые переводчики «создали» авторов, которых трудно было читать на их родном языке».
«Впервые я увидел М.Волошина в 1921 году. Он приехал в Петроград и читал свои стихи на собрании «Серапионовых братьев». Предваряя чтение, Волошин сказал, что он – подобно гибнущему мореплавателю – как бы запечатывает свои стихи в бутылку и бросает ее в бушующее море страстей и столкновений».
«Я прочел резко отрицательную рецензию на книгу Паустовского «Далекие годы» - это было в тридцатых годах – и по цитатам, которые приводил рецензент, понял, что это – превосходная книга».
//Н.Л.Степанов// «Наша литература обязана ему пятитомным собранием сочинений Хлебникова. Для этого надо было совершить подвиг: овладеть почерком Хлебникова, почерком, который Тынянов сравнивал с «пыльцой, осыпающейся с крыльев бабочки».
«Поэзия – не способ существования, а единственный способ убедить человека в том, что он мудр и добр, что любить – весело, а лгать – не только подло, но и смертельно скучно».
«- Можно ли с помощью искусства перестроить мир? – спросили меня на одном из моих вечеров.
- Нет, - ответил я. – Но невозможно перестроить его без помощи искусства».
«Требует ли доказательства та простая истина, что человек должен жить по совести? Кажется, нет. Но Яшин доказывает, что требует, - и он прав, потому что ежедневная, безотчетная, непроизвольная жизнь стирает величие простых истин или, в лучшем случае, превращает их в прописные. Во имя простых истин сражался Дон Кихот, в мире простых истин существуют дети».
Л.Первомайский: «Я именно за то люблю литературу, что в слове мы, не старея, продолжаем жить и никогда никого не осиротим по-настоящему, останемся, будем… стучаться в дорогие сердца, напоминать о себе, и кто захочет – сможет услышать голос и увидеть непотухшие глаза…»
«Когда начинает скучать писатель, что остается читателю? Зевая, он закрывает книгу…»
«За двое-трое суток поезд стал напоминать поезда времен гражданской войны своей спрессованностью, своим висевшим в воздухе ощущением неведомой судьбы, опасно зависящей от станции назначения».
«Говорят, что глаза – зеркало души. Нет, руки!»
«На Днепрострое, в Магнитогорске, в совхозах – везде, где я побывал, жизнь была сплетена из множества необыкновенных событий, и я продолжал искать жанр, который мог помочь мне изобразить их связывающую силу».
«…Художники знают, что, изображая контрастные предметы, нельзя писать их раздельно, поочередно. Работая над одним, надо видеть и другой – лишь тогда оба начнут существовать в единой цветовой атмосфере».
«Не помню, где я читал, что родину надо найти… Найти и открыть, если даже она – то место, где человек появился на свет и прожил всю свою жизнь».
«В работе каждого талантливого писателя наступает та просветленная минута, когда ему удается как бы отбросить в сторону, забыть все прочитанные с детства не только чужие, но и свои собственные книги. Он ищет и находит новую «станцию отправления» - и идет вперед по еще неизведанному пути».
«Как писателю, мне хочется пожелать Вам, чтобы книги писались трудно – тогда-то, как подсказывает мне многолетний опыт, они как раз и становятся подарками, которые надежно и надолго украшают жизнь».
«Необходимо учитывать особое положение, в котором находится телевидение. Выход в театр или в кино – это всегда маленькое событие. Телевидение же приходит к вам в дом. В этом есть свои издержки: вы в любой момент можете оторваться от экрана. Но вы не оторветесь, если перед вами захватывающее художественное явление».
//из письма Каверину// «Одно я поняла сразу – что сохранившим свое обаяние простятся все их малосущественные грехи».
//из письма Каверину// «Можно назвать //вашу книгу// «беззаконной кометой». Такой она кажется на фоне книг как бы заранее запланированных и ожидаемых задолго до того, как они были написаны, и поэтому ненужных и скучных».
«Это кажется странным, но я редко остаюсь наедине с самим собой, и даже если в комнате никого нет, кроме меня, это еще не значит, что я способен увидеть себя, свое дело и свое прошлое спокойно и беспристрастно. Лишь в последние годы мне удавалось время от времени добираться до самого себя. Нужно многое, чтобы пробиться через жалость к себе, через трудность самооправдания, но зато, когда это удается, и выигрываешь многое. Полузнание или даже четвертьзнание самого себя – одно из самых неодолимых последствий пережитого».
«…Может быть, потому что у меня была счастливая молодость и все происходившее соединялось в обыкновенность этого счастья, которого в ту пору я не замечал и ничуть не ценил».
«В.Н.Перетц неоднократно повторял, что филолог может утвердить себя, изучая лишь области нетронутые, не исследованные другими. Он требовал такой безусловной преданности науке, что ученики (и ученицы) принуждены были скрывать от него, что они женятся, выходят замуж, рожают детей».
«Самый значительный семинар, внушивший мне ту простую мысль, что без полной и безусловной преданности литературе лучше держаться от нее подальше… устроили для своих ближайших учеников Б.М.Эйхенбаум и Ю.Н.Тынянов. Пожалуй, можно назвать его «семинаром отбора» - иным из нас были не по плечу занятия, требовавшие основательного знания западноевропейской теоретической литературы. Они связались в моей памяти со странным ощущением, что за нами строго следит сама литература. Обсуждая самые отвлеченные вопросы, мы знали, что под ее пристальным взглядом нельзя ни хитрить, ни лгать, ни притворяться».
«Так ничего и не вышло из этой встречи. Эренбург говорил, а я, почти не слушая его, думал только о том, чтобы не сказать что-нибудь обыкновенное, заурядное, слишком простое».
«Первого июня 1941 года мы вместе поехали навестить Тынянова в Детском Селе, и на вопрос Юрия Николаевича: «Как вы думаете, когда начнется война?» - Эренбург ответил: «Недели через три».
«Жизнь меняет людей. Одни намеренно ставят между собой и жизнью невидимый заслон, обходят ее – так легче избежать ошибок. Заботясь о своей внутренней неприкосновенности, они не замечают роковых перемен в собственном сознании, перемен, ведущих к неподвижности, окостенению».
«Меня привел Виктор Шкловский, представив не по имени, а названием моего первого и единственного рассказа – «Одиннадцатая аксиома».
«О Лунце можно сказать, что он испытывал беспрестанное чувство счастья от самого факта существования литературы. Этот факт был для него неизменной праздничной реальностью, к которой он так и не успел привыкнуть за всю свою недолгую жизнь».
«Я помню наши разговоры о любви – как обоим смертельно хотелось влюбиться. Почему-то это стремление (или само понятие любви) называлось у нас «Свет с Востока». Когда я возвращался после студенческих каникул, которые проводил у матери в Пскове, мы обменивались последними сведениями, касающимися «Света с Востока». Сведения были неутешительные. Влюбиться не удавалось…»
«Это было время, когда мы еще придумывали прозвища, а встречаясь, говорили шутя вместо приветствия: «Здравствуй, брат. Писать очень трудно».
«В наших отношениях действительно было нечто гофманское или, по меньшей мере, трогательное: дружба, украсившая жизнь и сохранившаяся на долгие годы. Тем сильнее и поразительнее она была, что между нами очень рано определилось несходство вкусов, намерений, ожиданий. Лунц писал: «Мы не члены одного клуба, не коллеги, не товарищи, а братья. Каждый из нас дорог другому, как писатель и как человек. В великое время, в великом городе мы нашли друг друга…Один брат может молиться богу, а другой дьяволу. Но братьями они останутся. И никому в мире не разорвать единства крови родных братьев».
«Встречи» обычно происходили в Красной гостиной. За длинным овальным столом сидели гости, докладчики, профессора, а все прочие – где придется. На каждом из кресел помещались по меньшей мере по три студента, а на длинном диване, покрытом красным штофом, с красными же цветами, - едва ли не весь мой семинар. Я любил сидеть на окне: длинную, до самого пола, портьеру можно было чуть отодвинуть – и в меловых сумерках открывался Исаакий».
«…Хармс, грустный, слегка загадочный, костлявый, очень высокий, прочел отрывки из своей драматической поэмы «Елизавета Бам», после которой стихи Заболоцкого показались мне образцом классической поэзии».
«Однажды мы говорили о нем с Евгением Шварцем, нашим общим и близким другом. Это было в трудную для Заболоцкого пору, когда его поэзия была объявлена «юродивой» и даже умные, казалось бы, критики нанесли ему нерасчетливо беспощадные удары.
- Нет, он счастлив, - упрямо сказал Шварц, - никто не может отнять у него счастья таланта.
Он был прав, потому что самые горшие из несчастий превращаются в поэзию силой таланта и счастье поэта – поэзия, как бы ни сложилась жизнь».
«Заглянув ко мне однажды и оценив более чем относительный порядок в моей комнате, Хармс спросил:
- Скажите, пожалуйста, что вы стали бы делать, если бы на вашем шкафу вырос нос?
И спокойно кивнул, когда я сказал ему:
- Вешал бы на него шляпу».
«Тынянов думал, что в наше время каждая книга становится шагом, поступком, а отсутствие поступка неизбежно приводит к отсутствию книги».
«Гайдар писал, что у него обыкновенная биография и что не он, а время сделало то, что на четырнадцатом году своей жизни он ушел в Красную Армию, на пятнадцатом стал командиром роты, а шестнадцати уже командовал полком. Да, время было необыкновенное, но необыкновенной была и та романтическая глубина, с которой этот мальчик пошел ему навстречу».
//Б.М.Эйхенбаум// «В жизни ему не раз приходилось брать душевные барьеры – он был студентом Военно-медицинской академии, потом консерватории. Историю русской литературы он нашел, как находят родину, и тайная радость, что он ее наконец нашел, чувствовалась и в счастливые и в тяжелые периоды его жизни».
//Тынянов// «И месяцы его молчания были работой. Почти всегда он переводил Гейне – на службе, на улице, в трамвае».
«Шкловский не приходил, а именно врывался, каждый раз с новой мыслью, от которой начинала кружиться голова».
«Разговаривая, Шкловский не сомневался в том, что его собеседнику ничего не стоит перемахнуть вслед за ним через пропасти, которых он даже не замечал. Он существовал в атмосфере открытий. Тех, кто не умел делать открытия, он учил их делать. А тех, кто не хотел, - презирал».
«Советская литература тогда была еще сравнительно небольшая, существовала она немного меньше десятилетия и представлялась нам чем-то вроде таблицы Менделеева в начальный период ее существования. Пустых клеток было больше, чем заполненных, и заполнить их можно было, только подходя к уже открытым элементам теоретически, аналитически».
«Мы работаем торопливо, думая о себе, а не о литературе. И наконец, - увы – многие, слишком многие из нас болеют эгоцентризмом: болезнь тяжелая, почти неизлечимая, средство от нее не продается в аптеках. Одни пишут о том, как они относятся к Революции, другие – о том, как Революция относится к ним. Рядом с подлинной литературой вырастает мнимая, построенная на ложном представлении о собственном значении, полная обид и признаний. То и дело слышится: «Ия, и я…»