Л.Пантелеев, с/с в 4 томах, т.3. Рассказы, воспоминания, дневники. Советская литература.
Ну... у меня с детства как-то не сложилось с писателем Пантелеевым...

Почему-то он всегда мной воспринимался, как странный... Ну вот, скажем, "Республика Шкид" - красота же... Но нет, у меня эффект запечатления - поскольку я на ту же тему раньше прочитала "Педагогическую поэму", то для меня Макаренко - это все, а "Республика Шкид" как-то после него выглядит странно.

Или эпохальное произведение Пантелеева - о детстве, выпавшем на революцию и гражданскую - несколько раз принималась читать, но, кажется, до конца так и не добралась.

Так что я, в общем-то, и не собиралась его читать - но тут посмотрела, увидела, что в томе помещены "дневники, воспоминания" - о, это как раз мое... Взяла. В томе только их и читала - ну, еще несколько рассказов, которые раньше мне вроде не попадались - они маленькие. Впечатления у меня и во взрослом состоянии остались те же - определенно, странный писатель. Ну, не знаю, почему он у меня так воспринимается!

Дневники - интересный материал, но мало. Подозреваю, что при издании с/с сделали выборку, а так, наверно, у него этих дневников было гораздо больше... Ну, правда, издано в детской литературе, так что, наверно, с учетом этого.
Итак, дневники - они про блокаду Ленинграда. Во время войны Пантелеев находился там в качестве корреспондента, о чем и пишет. И как пишет. Многие записи походят уже сразу на готовые заметки для газет. Точнее сказать - это все идет в два этапа: первый - это с начала войны и до 1942 года, когда Пантелеева эвакуировали. А второй - это, когда он уже специально направился в город, в начале 1944, когда ожидалось снятие блокады.
Сначала меня эти записи поразили каким-то бодрым духом - ну, думаю, это из-за того, что автор намеренно составлял текст с учетом сообщения для детей. Но потом стала проскальзывать такая... как сейчас выражаются,
крипота - мама дорогая...

Ничего себе, рассказы для детей... То есть, опять возвращаясь к теме, как сейчас любят нести пургу,что - "от нас скрывали правду", "нам до конца всего не говорили" - ну, ради бога... Вот вам самое, что ни на есть издание для детей, и там рассказывается, к примеру, как мать двух близнецов, решила одного ребенка не кормить, чтобы выжил хоть один. До сих пор потряхивает...
читать дальше
«Ночью в убежище. После бесконечно долгой, томительной и одуряющей тишины, оживляемой лишь тяжкими вздохами, кашлем и зловещим постукиванием метроном, - вдруг весело и победительно запели фанфары, объявляя конец воздушной тревоги. «Отбой!» - сказала Ириночка Т. В этот день ей исполнилось полтора года. И это было первое слово, произнесенное ею в ее маленькой, но уже такой неудобной жизни».
«Помню, как смеялись мы в Ленинграде, когда в самую лютую пору блокады в адрес обкома одного из ленинградских профсоюзов пришел телеграфный запрос из Куйбышева: «Сообщите результаты лыжного кросса количество участников». Изнуренные голодом ленинградцы находили в себе достаточно силы, чтобы посмеяться над человеческой глупостью, но сил, чтобы заниматься спортом, у них не было».
«Тянулась бесконечная черная ленинградская блокадная ночь, холодная и голодная, и не было бы в ней ни проблеска, ни просвета, если бы не вера в победу, которая, кажется, одна согревала и поддерживала изнуренных, обескровленных, потерявших человеческий облик людей…»
«- Стыдно, парень! Скажите, пожалуйста: «Ноги еле таскаю»… Таскаешь все-таки? А таскаешь – значит, таскай с пользой!»
«Очередное воздушное нападение немцев застигло меня на улице. Нападение было неожиданным, не успели даже объявить тревогу. До сих пор в таких случаях я находился или дома, или на крыше. Теперь пришлось познакомиться с тем, как это выглядело с «наземных позиций». Как бы ужасно и даже цинично это ни звучало, а должен сказать, что выглядит это – красиво. Я и раньше знал, что пожар это не только стихийное бедствие, но и великолепное зрелище. А тут не один, не десять, а сотни маленьких пожариков. Вся улица, зимняя снежная улица, усыпана этими ослепительными, неправдоподобно яркими кострами. Такие же костры вспыхивают и на соседних улицах, и во дворах, и на крышах… по небу ходят лучи прожекторов, навстречу им летят ослепительные ракеты, - во всем этом есть что-то театральное, феерическое».
«С гордостью записываю: мною собственноручно уничтожено четыре неприятельских бомбы. Правда, три из них мне помогали тушить какие-то девочки. Но с четвертой я разделался сам. И стабилизатор от нее я принес домой. Маленький алюминиевый хвостик этой воздушной хищницы лежит у меня на письменном столе. А мальчишки-ремесленники – те поступают иначе: носят эти обгоревшие стабилизаторы на поясе – «у кого больше», как охотники носят убитых уток, а куперовские индейцы носили скальпы бледнолицых…»
«Про Севастополь времен Первой обороны писали и говорили, что это «Троя втрое». Во сколько же раз Троя наш город?»
«Женщина – другой (о муже на фронте): «Он меня в кажном письме спрашивает: что нового в городе? А что я ему напишу? Что у нас дома шатаются и падают?» - «А ты ему вот как напиши: мол, дома шатаются, а сами-то мы еще стоим и выстоим».
«…Раньше мы возвращались домой, а сейчас мы приходим «на объект», и все мы – и дворник, и управхоз, и самый почтенный жилец, и самая маленькая Костина дочка с красными коралликами на шее, - все мы стали товарищами, соратниками, солдатами одной части. Раньше нас связывали между собой железная крыша и каменные стены. Сейчас нас связывает война. Эти связи оказались крепче».
«Не стоит, конечно, выражаться высокопарно даже наедине с собой. Но и не надо бояться слов, которые выцвели и стерлись от долгого употребления и без которых все-таки не обойтись там, где имеешь дело с подлинными чувствами и неподдельными страстями».
«В городе живут вместе с нами наши дети. Их меньше, чем до войны, но все-таки много. Город заботится о детях, город отдает им все – последнюю каплю молока, последнюю конфету. Но молоко это суррогатное, соевое, а конфеты приготовляются из той же спасительной жмыхмассы с прибавлением некоторого количества клюквы и сахарина. Детям очень трудно, гораздо труднее, чем нам, старым обстрелянным воробьям. И все-таки как хорошо, что они с нами! Уже одним присутствием своим они украшают и согревают нашу суровую фронтовую жизнь и как бы подчеркивают – ежеминутно, на каждом шагу – великий человеческий смысл нашей борьбы».
«Рассказывает санитарка в госпитале. Жили они всю зиму на кухне – комнату «волной разбомбило». Муж в ноябре погиб под Кингисеппом. «Детей выходила, обогрела. Они, как ежики, около огонька сожмутся, сидят и не шевелятся».
«Улица Некрасова – от Литейного до Прудков – превратилась в какой-то огромный Пассаж. Почти у каждых ворот и у каждого подъезда – распродажа вещей. На ковриках, половиках, а то и просто на разостланных газетах разложены самые разнообразные предметы: обувь, картины, патефоны, самовары, платья, куклы, утюги, часы и т.д. Вещи идут за бесценок. Кузнецовский сервиз продали на моих глазах за 80 рублей, рояли продают за 2-3 кило хлеба. Продать что-нибудь почти невозможно. Большинство уезжающих вынуждено бросать вещи…»
«Бедная Лиза рвала цветы и кормила свою мать». Это выписку из ученической тетради я внес в свою записную книжку год или полтора назад. Сейчас я ежедневно вижу, как тысяи бедных Лиз рвут цветы, кормятся сами и кормят своих матерей. Из одуванчиков приготовляют кофе, из лебеды и крапивы – борщ, из подорожника – котлеты и оладьи, из лопуха – салат. В лектории читаются лекции, они транслируются по радио: «Съедобные дикорастущие травы и способы их использования». Почему же карамзинская Лиза – бедная? Вероятно, потому, что, прежде чем покормить свою мать, ей приходилось, бедняжке, не только рвать цветы, но и продавать их еще потом, а на вырученные деньги покупать молоко, мясо, калачи и т.д. У нас – куда проще. А кроме того, говорят, вегетарианцы живут дольше, чем люди, питающиеся бифштексами и отбивными котлетами».
«Не берусь, не под силу мне рассказать, что чувствовал и о чем думал я, когда шестилетняя девочка в серых валеночках тоненьким-тоненьким голоском задумчиво, нежно, по-русски, по-бабьи тянула: «До тебя мне дойти нелегко-о-о… а до смерти четыре шага-а-а…» Вероятно, это очень грустно и очень трогательно звучало бы и в далеком тылу, и где-нибудь даже на другом континенте. Здесь же, где люди и в самом деле живут и работают впритык со смертью, слушать это без острой боли нельзя. Никогда не забуду этот вечер, и никогда не разлюблю эту нежную и жестокую солдатскую песню».
«08.01.1944. Москва – почти мирная. С кремлевских стен смывают сказочную маскировочную размалевку. И это вызывает даже некоторое сожаление. Ведь привыкаешь даже к таким вещам».
«Поезд до Окуловки (или до Тихвина) идет нормальным ходом, а дальше – ползет, как улитка, по шаткому, временному полотну. Самое опасное место – где-то уже возле Шлиссельбурга. Называется «коридор смерти», потому что пристреливается с обеих сторон. Коридор очень узкий, несколько сот метров».
«09.01.1944. В сумерках подошли к Тихвину – городу, прославленному ныне грандиозным побоищем, разыгравшимся у его стен. Впрочем, тут никаких явных, бросающихся в глаза следов. Потом вглядываешься и видишь, что вообще ничего нет. Никакого города. Никаких стен».
«14.01.1944. Хожу, хожу и не могу насытиться, наглядеться, налюбоваться и – нагореваться. Побывал уже много где – и на Петроградской стороне, у Исаакия, на Невском… А бывает, идешь веселый, счастливый, и вдруг будто из погреба дохнет на тебя чем-то ледяным, кладбищенским. Нет, кажется, уголка в городе, где бы не мерещились мне свежие могилы».
«С улицей Маяковского связано тягостное воспоминание. Вот здесь, на этом перекрестке, на углу улицы Жуковского, всю зиму пролежал труп старика. Шел человек, упал и уже не поднялся. И почти все, кто тащился тогда тротуаром, машинально перешагивали через это замерзшее, одеревеневшее, скрюченное тело. А я не перешагивал, я обходил стороной. И где-то в глубине души, помню, шевелилось горделивое и даже хвастливое: вот, значит, я еще живу, еще не потерял человеческого облика. До середины марта мне почти каждый день нужно было ходить этой улицей. И вдруг в одно черное зимнее утро я с горечью в сердце обнаружил, что уже несколько дней ш а г а ю ч е р е з т р у п. Значит, не стало уже сил делать эти несколько шагов в обход. И душевно я ослаб: уже не пугало, не ранило это неуважительное, кощунственное отношение к человеческому телу».
«16.01.1944. Не одеваясь, подбежал к окну, раздвинул шторы. Оттепель! Лед на окне растаял. Фу, дьявол! Это на руку немцам. Мороз – наш старый и до сих пор, пожалуй, самый надежный из союзников».
«17.01.1944. Ночевал у мамы на ул.Восстания. Снаряды падали где-то очень близко, с минутными-двухминутными паузами. Время от времени по радио объявляли: «Артиллерийский обстрел района продолжается». Звучит очень глупо. Гораздо больше смысла было бы в объявлении «Дождь идет». Потому что дождя за фанерой не видно, а снаряды, падая, производят некоторый шум».
«18.01.1944. Рассказывала женщина в трамвае: «Моя знакомая у Путилова завода живет. Говорит – сегодня столько раненых везли с передовой, что из машин кровь лилась и на снегу след оставался».
«Вчера писал кому-то, что Ленинград больше, чем раньше, стал петербургским. Вероятно, потому, что цивилизации стало меньше – мало трамваев, нет автобусов и троллейбусов, да и людей на улице мало. Луна заменяет электрические фонари».
«20.01.1944. Сегодня корабли на Неве молчат. По-видимому, они свое дело сделали, их миссия завершена. Наши наземные войска уже далеко от побережья, и корабли при всем желании поддержать их уже не могут. Корабли под парами – то есть живут, дышат, дымят… Видел вчера вечером, в темноте, огромную черно-белую, не похожую даже силуэтом на корабль, тушу крейсера «Киров». Это он рявкал своими батареями, когда у меня в номере звенели стекла и сыпалась штукатурка. Стоит между набережной Лейтенанта Шмидта и Сенатской площадью».
«24.01.1944. Сегодня провел полдня в детском доме на Песочной набережной. Побывал в мастерских, возился с глухонемыми малышами.. С наслаждением посидел в спальне у маленьких. Не отпускали – еле вырвался.
Шел у нас разговор о литературе, о писателях. Девятилетняя девочка спрашивает:
- Скажите, а Крылов жив?
- Умер.
- Умер?! Ах, как жаль!
Со всех сторон посыпались вопросы:
- А Пушкин? Лермонтов? Некрасов?
И мне пришлось сообщать им грустные вести. Какая-то девочка говорит:
- Ну, что такое! Если писатель, так обязательно умер!»
«К вечеру пошел дождь, подул особенный, ни с чем не сравнимый невский ветер.Идешь, подняв воротник, наклонив голову, и чувствуешь, что ты сам сейчас – фигура сугубо петербургская».
«Помню, как в Москве я первый день провел у Твардовского //после эвакуации в 1942г.// Помню, как трогательно, с неумолимой настырностью кормил меня Александр Трифонович: самолично жарил на кухне чудовищно огромную яичницу, накладывал по десять ложек сахара в стакан чая. Конечно, все это делалось от доброго сердца, от хорошего расположения, но было тут что-то и от художнического любопытства: интересно же посмотреть, как будет насыщаться человек, без малого год голодавший».
«27.01.1944. Сегодня вечером за два часа до отхода поезда – салют в честь освобождения города от блокады. Такого в Москве не бывало. Боюсь, не хватит у меня ни красок, ни умения, чтобы рассказать, как это все было, как выглядела улица, что было написано на лицах дорогих моих земляков… Самый салют и фейерверк не такие уж мощные, внушительные. Пожалуй, по сравнению с Москвой, даже скромные. Говорят – пушек не хватило – пушки все на фронте, южнее Гатчины и западнее Тосно – поэтому на Марсовом поле закладывали и взрывали фугас».
«Все эти дни город буквально на глазах оживал. Людям казалось, что вообще кончилась война. Трамвайные остановки из мест безопасных переносились на их обычные места. На Невском девушки в стеганках ходили с раздвижной лестницей и ввинчивали лампочки в уличные фонари. Два с половиной года эти фонари стояли слепые!»
Меня смущало ощущение слишком серьёзного отношения автора к своей персоне. А из дневников стало ясно, что просто у человека такой стиль письма, а вовсе не раздутое ЧСВ.
Кстати, последующая судьба учителей шкида-а показательная и очень в духе времени. Особенно обидно мне было за учителку немецкого - во время войны сбежала с отступающими немцами и там потерялась. В том что решила не оставаться, очень даже ее понимаю.
Но к изучению рекомендовалось.