Н.Гумилев. Письма.
«…Зимой я пишу меньше и слабее, чем обыкновенно…»
«Что же касается новых стихотворений, то мне придется обмануть Вас: я почти ничего не пишу. Я объясняю это отсутствием людей, обращенье с которыми дало бы мне новые мысли или чувства. Уже год, как мне не удается ни с кем поговорить так, как мне хотелось бы… Ваше участие //Брюсова// ко мне – единственный козырь в моей борьбе за собственный талант».
«Только за последние полгода, когда я серьезно занялся писаньем и изученьем прозы, я увидел, какое это трудное искусство».
«Я не могу вам прислать своей фотографической карточки, потому что я почти никогда не снимался и чувствую инстинктивное отвращение к фотографии. Зато один мой знакомый художник обещал сделать мой портрет, и когда он будет готов, я его пришлю Вам».
«Спешу ответить на Ваш вопрос о влиянии Парижа на мой внутренний мир. Я только после Вашего письма задумался об этом и пришел вот к каким выводам: он дал мне сознание глубины и серьезности самых мелких вещей, самых коротких настроений. Когда я уезжал из России, я думал заняться оккультизмом. Теперь я вижу, что оригинально задуманный галстук или удачно написанное стихотворение может дать душе тот же трепет, что и вызыванье мертвецов. Не сердитесь за сравненье галстука со стихами; это показывает только, как высоко я ставлю галстуки».
читать дальше
«Кстати, о нашем журнале «Сириус». Дня через три я посылаю Вам первый номер. Может быть, Вы найдете возможным что-нибудь о нем написать в «Весах». Я сам прекрасно сознаю его многочисленные недостатки, маленький размер и случайность материала. Но первый номер не может быть боевым, чтобы не запугать большой публики. Потому что каждый журнал является учителем какого-либо определенного мировоззрения, не единственно возможного и правильного, но только освещающего жизнь и искусство с новой, одной ему свойственной точки зрения. И поэтому надо, подобно философам Александрийской школы, исподволь приучать публику смотреть на вещи глазами редактора».
«Я поверил, что если я мыслю образами, то эти образы имеют некоторую ценность и теперь все мои логические построения опять начинают облекаться в одежду форм, а доказательства превращаются в размеры и рифмы».
«Я не сравниваю моих вещей с чужими, я просто мечтаю и хочу уметь писать стихи, каждая строчка которых заставляет бледнеть щеки и гореть глаза».
«Напишите, как Вы обещали, о впечатлении, произведенном мною на Вас. Это более чем полезно для меня, потому что я не имею никакого понятия о самом себе. А то немногое, что я думаю об этом вопросе, так нелестно для меня, что всякое другое мнение способно привести меня в восторг».
«…Теперь я в русской литературе, как в лесу…»
«…Признак вещи, создающей эру, - она кажется каждому его собственной биографией».
«Мне хотелось бы лучше ориентироваться в истории развития Вашего творчества, и поэтому я решаюсь задать Вам нескромный вопрос, а именно, сколько Вам лет теперь. Тогда бы я вычислил, скольких лет Вы написали то или другое стихотворение, и знал бы, на что смогу надеяться в будущем я. Может быть, это смешно, но я все утешаю себя в недостатках моих стихов, объясняя их моей молодостью».
«Посылаю Вам стихи, которые я не думаю переделывать и считаю поконченными (далеко не то же, что законченными)».
«Право, для меня проза то же, что для Канта метафизика».
«Я знаю, что мне надо еще очень много учиться, но я боюсь, что не сумею сам найти границу, где кончаются опыты и начинается творчество».
«Я начал писать много и часто и думаю, что можно было бы продолжать, если бы меня не мучила мысль, что мое «довольство» собой происходит только от притупленья моего художественного чутья».
«Сама газета мне показалась симпатичной, но я настолько наивен в делах политики, что так и не понял, какого она направленья».
«Мне всегда очень неловко писать Вам о Вас же, и потому я кончаю это щекотливое, хотя и приятное занятие. Буду писать о себе».
«Может быть, Вы не откажете, хотя бы одной фразой, отметить, какую из сторон моего творчества я должен культивировать. А то до сих пор большинство моих критиков, почти всех благосклонных, только указывало на мои недостатки, так что если я захочу послушаться всех сразу, мне придется вовсе бросить писать стихи».
«Мы (т.е. русские читатели) получаем Блока и Городецкого по нескольку книг в год, а Вас //Брюсова// раз в три и даже больше. Я, конечно, не говорю о распространении книг для поддержания или увеличения Вашей славы, но просто для современного читателя важно быть au courant //в курсе// Вашего творчества. Тогда бы и Русская литература очистилась от мелких гениев, которых приходится хвалить за неимением лучшего… и Городецкий подумал бы, что теперь писать левой ногой стало как-то неловко. И я бы поучился».
«Не так давно я познакомился с новым поэтом, мистиком и народником Алексеем Н.Толстым. Кажется, это типичный «петербургский» поэт, из тех, которыми столько занимается Андрей Белый. По собственному признанию, он пишет стихи всего один год, а уже считает себя maitre’ом. С высоты своего величья он сообщил несколько своих взглядов и кучу стихов. Из трех наших встреч я вынес только чувство стыда перед Андреем Белым, которого я иногда упрекал в несдержанности его критики. Теперь я понял, что нет таких насмешек, которых нельзя было бы применить к рыцарям «Патентованной калоши».
«Пишу я, как и всегда летом, мало. Но надеюсь, что это затишье перед бурей».
«Я написал его //стихотворение// недавно, и, кажется, оно уже указывает на некоторую перемену в моих приемах, именно на усиленье леконт-де-лильевского элемента. Кстати сказать, самого Л.Л. я нахожу смертельно скучным, но мне нравится его манера вводить реализм описаний в самые фантастические сюжеты. Во всяком случае, это спасенье от блоковских туманностей».
«Я помню Ваши предостережения об опасности успехов и осенью думаю уехать на полгода в Абиссинию, чтобы в новой обстановке найти новые слова, которых мне так недостает».
«В Париже я слишком много жил и работал и слишком мало думал. В России было наоборот: я научился судить и сравнивать».
«По-прежнему я люблю и ценю больше всего путь, указанный для искусства Вами. Но я увидел, как далеко стою я от этого пути. В самом деле, Ваше творчество отмечено всегдашней силой мысли. Вы безукоризненно точно переводите жизнь на язык символов и знаков. Я же до сих пор смотрю на мир «пьяными глазами месяца» (Нитше), я был похож на того, кто любил иероглифы не за смысл, вложенный в них, а за их начертания и перерисовывал их без всякой системы. В моих образах нет идейного основания, они – случайные сцепления атомов, а не органические тела…»
«Творчество мое идет без больших скачков, и я прилагаю все старанья, чтобы каждая вещь тем или иным была выше предыдущей. И то, что я очень редко получаю похвалы, служит, как мне кажется, лучшей гарантией того, что я не изменяю сам себе. Это в теории, а на практике я очень обескуражен и пишу по одному, по два стихотворенья в месяц».
«Мне кажется, только теперь я начинаю понимать, что такое стихотворенье. Но с другой стороны меня все-таки пугает чрезмерная моя работа над формой. Может быть, она идет в ущерб моей мысли и чувства».
«Как надпись, я взял две строки из Вашего «Дедала и Икара»… Я хочу погибнуть, как Икар, потому что белые Кумы поэзии мне дороже всего. Простите, что я так самовольно и без всякого на это права навязался к Вам в Икары».
«На неверные рифмы меня подбили стихи Блока. Очень они заманчиво звучат».
«Я совсем не могу писать прозой, по крайней мере в последнее время. Мысли несутся вперед, путаются, перо не хочет их записывать. Надеюсь, это продлится недолго».
«Я пишу довольно много, но совершенно не могу судить, хорошо или плохо. Мое обыкновенье – принимать первое высказанное мне мненье, а здешние русские ничего не говорят, кроме: «Очень, очень звучно», - или даже просто: «Очень хорошо». Надеюсь получить от Вас более подробное мненье о моих последних стихах».
«Что же касается поэмы… то, продолжая Ваше сравнение с железной дорогой, я могу сказать, что все служащие забастовали и требуют увеличения рабочего дня, глубокого сосредоточенья и замкнутой жизни, а я, как монархист, не могу потакать бунтовщикам, уступая их желаньям. Когда я перейду в «союз 17 октября», может быть, дело двинется быстрее».
«Что есть прекрасная жизнь, как не реализация вымыслов, созданных искусством? Разве не хорошо сотворить свою жизнь, как художник творит картину, как поэт создает поэму? Правда, материал очень неподатлив, но разве не из твердого мрамора высекают самые дивные статуи? А обман жизни заключается в ее обыденности, в ее бескрасочности».
«В Петербурге все по-прежнему: ссорятся, пьют и читают свои стихи».
«Мне кажется, что мне снятся одновременно два сна, один неприятный и тяжелый для тела, другой восхитительный для глаз. Я стараюсь думать только о последнем и забываю о первом».
«До сих пор ни критики, ни публика не баловали меня выражением своей симпатии. И мне всегда было легче думать о себе как о путешественнике или воине, чем как о поэте, хотя, конечно, искусство для меня дороже и войны и Африки».
//Первая мировая// «…Работа по ассенизации Европы, которой сейчас заняты миллионы рядовых обывателей, и я в том числе».
«Меня поддерживает надежда, что приближается лучший день моей жизни, день, когда гвардейская кавалерия одновременно с лучшими полками Англии и Франции вступит в Берлин. Наверно, всем выдадут парадную форму, и весь огромный город будет как оживший альбом литографий. Представляешь ли ты себе во всю ширину Фридрихштрассе цепи взявшихся под руку гусар, кирасир, сипаев, сенегальцев, канадцев, казаков, их разноцветные мундиры с орденами всего мира, их счастливые лица, белые, черные, желтые, коричневые. Никакому Гофману не придет в голову все, что разыграется тогда в кабачках, кофейнях и закоулках его «доброго города Берлина».
«Я тебе писал, что мы на новом фронте. Мы были в резерве, но дня четыре тому назад перед нами потеснили армейскую дивизию и мы пошли поправлять дело. Вчера с этим покончили, кое-где выбили неприятеля и теперь опять отошли валяться не сене и есть вишни. С австрийцами много легче воевать, чем с немцами. Они отвратительно стреляют. Вчера мы хохотали от души, видя, как они обстреливают наш аэроплан. Сейчас война приятная, огорчают только пыль во время переходов и дожди, когда лежишь в цепи. Но то и другое бывает редко».
«Каждый вечер я хожу один по Акинихской дороге испытывать то, что ты //Ахматова// называешь Божьей тоской. Как перед ней разлетаются все акмеистические хитросплетения. Мне кажется тогда, что во всей вселенной нет ни одного атома, который бы не был полон глубокой и вечной скорби».
«Милая Аня, я знаю, что ты не любишь и не хочешь понять это, но мне не только радостно, а и прямо необходимо по мере того, как ты углубляешься для меня как женщина, укреплять и выдвигать в себе мужчину; я никогда бы не смог догадаться, что от счастья и славы безнадежно дряхлеют сердца, но ведь и ты никогда бы не смогла понять, увидя луну, что она алмазный щит богини воинов Паллады».
«На все, что я знаю и люблю, я хочу посмотреть, как сквозь цветное стекло, через Вашу душу, потому что она действительно имеет свой особый цвет, еще не воспринимаемый людьми».
«…Так хорошо еще обо мне не писали. Может быть, если читать между строк, и есть что-нибудь ядовитое, но Вы же знаете, что при этой манере чтения и в Мессиаде можно увидеть роман Поль де Кока».